IV. Кемь

Кемь. Мы стоим на мостках, на открытой деревянной платформе. Перед нами бревенчатый дом в два сруба, посредине надпись: станция Кемь. Значит, приехали. Что делать дальше? Ночь. Четвертый час. Темно, как будто бы кругом разлита сажа. Был снег, но весь стаял. Земля черная и небо черное. На платформе есть несколько фонарей, но за ними, кругом, кромешная тьма.

Мальчик беспокойно смотрит на меня, а я сама стою, как потерянная.

— Идем пока на станцию, — говорю я, — там теплее будет.

Дверь все время скрипит: кто входит, кто выходит и сейчас же теряется во тьме. Входим и не знаем, как ступить: все помещение, величиной с избу, завалено людьми, сидящими, лежащими на своих мешках и деревянных сундучках. В помещении не воздух, а зловонный пар. Под потолком, словно в тумане, горит маленькая лампочка. Люди идут куда-то дальше, шагая через спящих. В углу двое поссорились, крепко ругаются и готовы сцепиться в драке. Мой мальчик испуган, не знает, как пройти, чтобы не наступить на кого-нибудь, но нас толкают в спину, и надо двигаться.

Едва-едва протискиваемся в другое помещение: такой же бревенчатый сруб, называется буфет. Несколько грязных, ничем не прикрытых столов, около них поломанные стулья, в стороне прилавок с двумя тарелками, на одной — паточные конфеты в промокших бумажках, на другой — несколько ломтиков черного хлеба.

Народу здесь все же меньше потому, что, кто ничего не спрашивает себе в буфете, того гонят вон. Сонная, растрепанная, толстая подавальщица в кумачовом платке и ситцевой юбке до колен, из-под которой торчат толстые, как бутылки, ноги, наливает из помятого металлического чайника коричневую жидкость из жженного овса, которая называется кофе. Стаканы мутные, липкие; блюдца нет, сахара нет.

Я все-таки беру два стакана этой бурды, по крайней мере, горячей. Мальчишка дрожит со сна, как щеночек. Сидим с ним за столиком, крепко держа наши вещи, чтобы не украли. Между столиками толкаются красноармейцы, шпана и гордые гепеусты в долгополых шинелях и кожаных куртках. Мы оба растеряны и несчастны. Все кажется непонятным и страшным.

К нам подсаживается баба — рослая, здоровая, одетая в добротную шубу и шерстяной полушалок.

— На свиданье? — спрашивает, пригибаясь к столу.

— Да.

Отрицать или молчать смешно. Кроме того, я не вполне уверена, что мне надо делать: обстановка решительно расходится с тем, что мне описывали бывшие здесь жены. Надо расспросить хоть эту бабу, чтобы ориентироваться, и я сама возобновляю разговор:

— Скажите, пожалуйста, с какого часа ходит автобус?

— Автобус-то? Он с осьми, аль с девяти. А только он не ходит...

— Почему?

— Сломавши. Он когда день, когда два ходит, а завсегда не ходит.

— Сколько же до города?

— Два километра. Да грязь больно большущая, не вылезти. До утра ждать, что ли, будете?

— Не знаю. Мне сказали, что к поезду выезжает автобус.

— Лето, может, и выезжает, и то ночью не ездит. Иттить надо. Ничего, дорога широкая, не собьетесь, только грязь и темь опять... Впервой? — спрашивает она меня, оглядев и проникнув в мою растерянность, хотя я стараюсь держаться уверенно.

— Впервой, — неохотно признаюсь я.

— Разрешенье-то есть?

— Какое разрешенье? — пугаюсь я, чувствуя, что кругом вырастают все новые затруднения.

— На свиданье. Управление теперь в Медвежке, там и разрешение справляют: туды все ездют. Сперва — туды, потом — сюды.

Я чувствую, как все мои расчеты рушатся: отпуск со службы дали на десять дней, на проезд уже ушло больше суток. Думала, что с утра пойду подать заявление и вечером получу ответ. Если бы знать и остановиться сегодня вечером в Медвежке, потеряла бы сутки; теперь, если ехать назад, могу потерять два-три дня. Что останется от свидания? Куда девать мальчишку? С собой тащить? Денег не хватит.

— Давно перевели управление? — спрашиваю я, будто это поможет.

— Нет. Неделю, две ли, а недавно. Тогда, конешно, удобней было, а теперь очень мучаютси...

— А как здесь гостиница?

— Гостиница есть, это-то есть. Тольки коек там никогда нету. Партейцы живут, командировщики, а приезжающим, тем-то плохо, тем-то не попасть. И дороговизна: два рубли с полтиной койка, значит, если в общей, — четыре рубли, если нумер. Трое нас будет — двенадцать рублей возьмут. С парнишки тоже, хоша вместе спите.

В тот момент, когда я начинала соображать, что баба подсела ко мне неспроста, что, может быть, она хочет предложить остановиться у нее, что, в крайнем случае, мальчишку можно скорее доверить ей, чем оставить одного в гостинице, которая может оказаться вроде этого буфета, вдруг на пороге появился грозный гепеуст, и толстая подавальщица закричала на всех, как будто случилось что-то ужасное:

— Уходите, уходите, закрываю буфет!

— Почему? Что случилось? — спрашивала я у столпившихся в дверях.

— Полагается, — галантно ответил шпанистый парень. — Когда поезд приходит — открывается; уходит — закрывается.

Опять мы очутились с мальчиком в черной, холодной ночи. Баба куда-то исчезла. На платформе не было ни души. Поезд ушел. Пути были пустые, и казалось, что все стало еще темнее и пустыннее. Оставаться в первой избе было немыслимо: грязь, духота, вши. А до рассвета часа три с лишним, и неизвестно, где ждать, чтобы окончательно не продрогнуть.

Мы сели на лавку, положили вещи. Все казалось странным, нереальным: эта грязная станционная изба, словно закинутая в дикую, пустынную страну, черное небо, масса звезд, кругом — темный провал. Единственный признак культуры — большие станционные часы, но шли они нечеловечески медленно: едва дождешься, когда стрелка скакнет на одну-единственную минуту.

— Мама, что мы будем делать? — пристает мальчишка. — Кто была эта женщина? Ты ее знаешь?

— Нет. Откуда же?

— Как же ты так с ней разговаривала?

— А как мне было не разговаривать, когда я не знаю, что делать.

— Мама, холодно мне, я замерз...

— Бегай по платформе, согреешься...

Он начинает бегать по платформе. Я сижу с вещами, и тоже дрожу. Мороза нет, но сыро, промозгло, хочется спать, и от этого зябнется еще больше. Меня мучает то, что еще час, а может быть, полчаса такого сидения в холодной ночи, и я простужу мальчишку. Может, лучше идти? Измучаемся, но не так будет холодно. И жутко брести одной, ночью, когда кругом полно гепеустов: нравы у этих типов известные, и они уверены в своей безнаказанности. Еще следователь говорил в тюрьме: «Помните, что с женщинами мы не привыкли церемониться»...

— Мама, ноги очень замерзли...

Когда из темноты вынырнула наша баба, я бросилась к ней, как к старой знакомой.

— Паренек-то твой заколел совсем.

— Замерз. Что делать-то?

— Гражданочка, может, тебе удобно, али как, а то у меня завсегда приезжие останавливаются. Дом у меня справный, на главной улице. Ленинская называется. Прежде Соборной звали, теперь — Ленинская. Как утро, так твоего-то по ней и погонют. Увидишь.

— Сейчас можно к вам? — спросила я, чувствуя, что надо немедленно спасать мальчишку от простуды.

— Сичас и пойдем. Там сосчитаемся, за избу-то не обидишь?

Я позвала сына.

— Мама, ты что, куда?

— Не сумливайся, сынок, вздевай-ко мешок, теплей будя, — ответила за меня баба.

Надели мешки, один взяла баба, и пошли шагать по грязи. Темень была такая, что ни впереди, ни под ногами абсолютно ничего не было видно. По дороге фонарей никаких нет. Не знаю, что было бы с нами, если бы мы двинулись одни; кроме того, из болтовни бабы все больше выяснялось, что подозрительного в ней ничего нет.

— Три рубли в день-то заплатишь? — спросила она.

— Заплачу.

Три рубля прежде платили за хороший номер в гостинице, теперь она обещает пустить за это в избу. Подкармливаются на родственниках заключенных. И все же это много дешевле городской гостиницы.

Мы очень устали и едва поспевали за бабой. Она шагала в высоких мужских сапогах, подвязав шубу и юбку выше колен. Мы в нашей городской обуви вязли в грязи и мокли. Два километра казались нам бесконечными, а впереди все ничего не было видно, но как только затемнели низкие деревянные домики, так сейчас же мы очутились на главной улице. Такой же, впрочем, грязной и вязкой, как все остальные.

— ГПУ, — тихонько сказала баба, показав на большой каменный серый дом.

— Скоро теперь? — с нетерпением спрашивает мальчик.

— Скоро, сынок, скоро. Тут Девяткины да Бурковы, еще Заборщиковы, да Мошниковы, а там вскоре и моя изба.

От быстрой ходьбы я растеряла все мысли, только думала о том, чтобы не упасть в грязь.

Наконец, баба остановилась перед глухой дощатой калиткой, дернула за узелок веревки, торчавшей из дырки, звякнула щеколда, калитка открылась, дико залаял пес.

Хозяйка таким же способом открыла дверь в избу. У печки возилась старуха в черном, с цветочками, сарафане, в пестром, расшитом повойнике и темном фартуке, подвязанном высоко под грудью.

— С гостями? — спросила она, с любопытством взглянув на нас. — Со станции? На свидание? Самовар-то вздуть?

— Вздуй. Простыли шибко.

Как все необычайно менялось: грязь, вонь, стук в поезде; мрак, грязь, холод на станции, а теперь эта изба, чистая, теплая, прибранная. Все здесь было, как, не знаю, сколько веков назад, и держалось только былым довольством.

Кухня была большая, но низкая. Посредине, далеко выдаваясь вперед от задней стены, стояла огромная, чисто побеленная русская печь — целое сооружение. Вдоль трех стен с низкими оконцами шли узкие деревянные скамьи. Над оконцами тянулись узкие полки, на которых рядком стояла начищенная медная посуда: ковши, кувшины, блюда, тазы типично петровской, а вернее, еще московской формы. У печки стоял медный чан в виде исполинской вазы. Оконца были занавешены чистейшими белыми занавесками с домашним кружевом по низу. На дощатом, намытом, как стол, полу лежали пестрые домотканые половики. Чистота была замечательная. Но, несмотря на утро, печеным хлебом не пахло, и вообще на всем лежала какая-то неуловимая печать, что это все не живет, а доживает.

Изба, то есть такая же низкая комната, с мелкими оконцами и огромной печью, казалась еще более нежилой. Все там было, как полагается: деревянная кровать, покрытая ситцевым стеганым одеялом, с пышно взбитыми пуховыми подушками. Большой киот с иконами старого письма. Стол под вязаной пожелтевшей скатертью. Но ни одной новой вещи, все уже усталое от времени.

Хозяйка вскоре позвала нас чай пить. На столе кипел огромный медный самовар, на нем стоял чайник с синими и золотыми разводами. Носик у него был с большой старой щербиной и трещиной.

В сахарнице из грубого голубоватого стекла лежало несколько мелко наколотых кусочков сахара. Очевидно, остатки угощения недавно побывавшей гостьи. Сахар на Север не привозят почти никогда.

— Чайку откушайте, северный наш, брусничный. Китайского теперь не купишь, — говорила хозяйка.

Мы пили чай неторопливо, с разговором. Стало светать. Вдруг за окнами, по дощатым тротуарам, громко и часто застучали шаги.

— Заключенные пошли! — сказала хозяйка. — Теперь садись к оконцу, гляди, скоро и твой пройдет.

Она занялась своим хозяйством, надумала стирать и только изредка поглядывала в окошко, бросая редкие замечания.

Я села к самому окну, прислонившись к стенке; мальчик прижался ко мне. Мы смотрели и ничего не говорили. Я слышала только, как у него колотится сердце, и у меня колотится сердце: у него потому, что он ждал отца, у меня потому, что я ждала, как и он; но то зрелище, которое развертывалось передо мной, поражало меня так, что в мозгу стучало, как в сердце.

По деревянному узкому тротуару и по широкой деревенской улице, залитой густой грязью, шли, шли и шли... Но это были не люди, как на всей земле: бедные или богатые, веселые или грустные; у всех был один лик, застывший, как камень. Все шли молча, у всех были сосредоточенные, напряженные лица; все торопились. Одеты они были странно: на всех было что-нибудь каторжное: штаны или рыжая куртка, шапка с наушниками или рыжие лапти. Почти на всех были и остатки своей одежды: бобровая шапка, вытертая и порванная, или пальто с барашковым воротником, подхваченное ремнем от портпледа, свои стоптанные ботинки... Женщины были одеты аккуратнее: почти на всех были домашние вязаные шапочки или береты; на многих — свои шарфы, но почти все были в мужских бушлатах и больших, не по ноге, сапогах.

— Вишь, каки ряжены у нас ходють?.. Дивуешься? — окликнула меня хозяйка. — Кому что выдадут, так тот и ходит. Не всем хватает. Кто свое донашивает.

По лицам, по манере держаться, по остаткам своей одежды было ясно, что это почти сплошь интеллигенты. И такой массы интеллигенции уже нельзя встретить ни в Москве, ни в Ленинграде... Вот где они, специалисты, которых не хватает стране, — думалось с болью. — Этим уже не вернуться к жизни; пробудут они здесь пять и десять лет. Если бы можно было показать эти лица... Кому? Тем, кто не сегодня-завтра сам окаменеет от тоски и неволи... «Заграничным капиталистам», в сношениях с которыми нас всех обвиняет ГПУ, и которые, на самом деле, сносятся с ГПУ, покупая товары, изготовленные этими людскими тенями?

— Твой-то какой? Одежа-то какая? — перебила мои мысли хозяйка.

— В кожаном пальто, коричневом, — едва выговорила я.

— Этот-то сейчас пройдет. Рыбпромовские, они попозднее идут... Так цельный час и идут. Тышши их. Эти-то в город на службу идут, этим-то что, а которые на общих работах, тех до свету прогнали. Тех-то партиями гонят с конвойными, а этих сперва гоняли, а теперь так пущать стали. Да куды им бежать-то? Здесь место — одно болото, никуды ни скроешься. У кажного тоже семья осталась, убежишь — тех сошлют... Сынок, — окликнула она моего мальчишку. — Оденься-ко, выйди! Иди наперед, отца как встретишь, виду не подавай: нельзя им разговаривать с вольными. Мимо пройди, покажись, а как отец-то пройдет, обернись, обгони его и иди наперед, слушай, може, он тебе насчет свидания что-то скажет, може, схлопотал он.

Замечательную практику проходят теперь в стране: эта поморка знала тюремные уловки, учила им мальчишку, который заранее приобретал полезный опыт. Мальчик оделся, выбежал за ворота. Я видела, как он сначала остановился, не решаясь идти против течения и пробиваться сквозь массу спешащих людей, потом тихонько пошел. Женщины почти все оглядывались на него, но застывшее выражение их лиц не менялось: он был из другого мира, о котором нельзя было позволить себе вспоминать. Я знала это по тюрьме. Оборачивались и многие мужчины, но все шли мимо, не задерживаясь.

— Сын-то твой ничего? — спросила хозяйка. — Беречься надо, стукачей-то хватает: стукнет кто, говорил, мол, с вольным: в свидании и откажут.

— Ничего, он понимает, — успокоила я ее.

Теперь стало еще мучительнее. Сейчас увижу его, человека, загубленного, как и все здесь. И если бы было, во имя чего...

Вот!.. Идет быстро, быстрее других. Лицо бледное, обросшее незнакомой черной бородой. Руки в карманы, голова запрокинута назад, как раньше... Увидел меня, только дернул головой, и прошел мимо еще быстрее.

Я сидела, больше ничего не видя, не чувствуя. По тротуару стучали последние торопливые шаги; улица пустела; скоро все стихло, помертвело.

Стукнула калитка, шел мой мальчик, медленно, как будто у него болело что-нибудь. Вошел и ткнулся мне головой в колени... Я приподняла его головенку. Он не плакал, но на его детскую рожицу встреча с каторгой положила свою тень...

— Что папка сказал?

— Сказал: в десять тебе надо идти к коменданту. Разрешение есть.

— Что еще?

— Больше ничего.

Он опять ткнулся мне в колени. Полежал, оправился...

— Пора идти, — сказал он.

— Рановато...

— Пойдем, — настаивал он.

Пошли. На улице ли, в чужой избе — нам все равно некуда было приткнуться с нашим горем.

Chapter XV

The voyage of the Beagle. Chapter XV. Passage of the Cordillera

Valparaiso Portillo Pass Sagacity of Mules Mountain-torrents Mines, how discovered Proofs of the gradual Elevation of the Cordillera Effect of Snow on Rocks Geological Structure of the two main Ranges, their distinct Origin and Upheaval Great Subsidence Red Snow Winds Pinnacles of Snow Dry and clear Atmosphere Electricity Pampas Zoology of the opposite Side of the Andes Locusts Great Bugs Mendoza Uspallata Pass Silicified Trees buried as they grew Incas Bridge Badness of the Passes exaggerated Cumbre Casuchas Valparaiso MARCH 7th, 1835.—We stayed three days at Concepcion, and then sailed for Valparaiso. The wind being northerly, we only reached the mouth of the harbour of Concepcion before it was dark. Being very near the land, and a fog coming on, the anchor was dropped. Presently a large American whaler appeared alongside of us; and we heard the Yankee swearing at his men to keep quiet, whilst he listened for the breakers. Captain Fitz Roy hailed him, in a loud clear voice, to anchor where he then was. The poor man must have thought the voice came from the shore: such a Babel of cries issued at once from the ship—every one hallooing out, "Let go the anchor! veer cable! shorten sail!" It was the most laughable thing I ever heard. If the ship's crew had been all captains, and no men, there could not have been a greater uproar of orders.

10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!

А 31 марта произошло весьма примечательное событие - все члены поисковой группы, находившиеся в лагере в долине Лозьвы, увидели НЛО. Валентин Якименко, участник тех событий, в своих воспоминаниях весьма ёмко описал случившееся : "Рано утром было ещё темно. Дневальный Виктор Мещеряков вышел из палатки и увидел движущийся по небу светящийся шар. Разбудил всех. Минут 20 наблюдали движение шара (или диска), пока он не скрылся за склоном горы. Увидели его на юго-востоке от палатки. Двигался он в северном направлении. Явление это взбудоражило всех. Мы были уверены, что гибель дятловцев как-то связана с ним." Об увиденном было сообщено в штаб поисковой операции, находившийся в Ивделе. Появление в деле НЛО придало расследованию неожиданное направление. Кто-то вспомнил, что "огненные шары" наблюдались примерно в этом же районе 17 февраля 1959 г. о чём в газете "Тагильский рабочий" была даже публикация. И следствие, решительно отбросив версию о "злонамеренных манси-убийцах", принялось работать в новом направлении. Не совсем понятно, какую связь хотели обнаружить работники прокуратуры между светящимся объектом в небе и туристами на земле, но факт остаётся фактом - в первой половине апреля 1959 г. Темпалов отыскал и добросовестно допросил ряд военнослужащих внутренних войск, наблюдавших полёт светящихся небесных объектов около 06:40 17 февраля 1959 г. Все они находились тогда в карауле и дали непротиворечивые описания наблюдавшегося явления. По словам военнослужащих, полёт таинственного объекта был хорошо виден на протяжении от восьми (минимальцая оценка) до пятнадцати (максимальная) минут.

16. Перед процессами

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 16. Перед процессами

Лето 1930 года было тревожное. Неудачный эксперимент пятилетки резко сказывался. Продуктов становилось все меньше, даже в Москве, снабжавшейся вне всякой очереди. Из продажи исчезали все необходимые для жизни предметы: сегодня галоши, завтра мыло, папиросы; совершенно исчезла бумага. В булочных не было хлеба, но разукрашенные торты, по очень высокой цене, красовались во всех витринах кондитерских. Купить белье и обувь было немыслимо, но можно было приобрести шелковый галстук и шляпу. В гастрономических магазинах были только икра, шампанское и дорогие вина. Голодный обыватель все злей смеялся над результатами «плана»; рабочие же обнаруживали недовольство иногда резко и открыто. Нужны были срочные объяснения. Казенное толкование голода и все растущей нищеты было такое: недостаток продовольствия и предметов широкого потребления — результат роста платежеспособности и спроса широких масс трудящихся; повышение культурного уровня рабочих и бедняцко-середняцких масс крестьянства. Это на все лады повторялось казенной печатью и разъяснялось рабочим. Называлось это — «трудности роста». Вопреки очевидности большевики упорно твердили, что выполнение пятилетки идет блестяще, гораздо быстрее, чем предполагалось; полагалось, что количество вырабатываемых товаров сказочно быстро растет во всех областях промышленности, и именно этим необыкновенным успехом объясняются эти «трудности роста».

Примечания

Короли подплава в море червонных валетов. Примечания

{1} Даты до 1 февраля 1918 г. даны по старому стилю. {2} OCR: Кроми был связником между Локкартом и заговорщиками. {3} Камелек — камин или очаг с открытым огнем для обогревания небольшого помещения. {4} Получив от казны пару рыбин на обед, краском тут же съедал одну, а ее голову и другую рыбину целиком отдавал коку для рыбного супа. Избыток рыбьих голов в жидком супе наводил на мысль о двуглавости воблы. {5} Стационер — судно, постоянно находящееся на стоянке (на станции) в каком-нибудь иностранном или своем, не являющемся базой флота порту с определенной задачей (представительство, разведка, оказание помощи). {6} От Астрахани до означенной линии кратчайшее расстояние — 120 миль, что сравнимо с радиусом действия подводных лодок типа «Касатка». — Примеч. авт. {7} 6 саженей = 11 м, а перископная глубина погружения лодок типа «Касатка» составляла 24 фута, или 4 сажени (7,2 м). Наибольшая осадка лодок при плавании в крейсерском положении равнялась 9,8 фута (3 м), позволяя им в указанной части моря ходить только в надводном положении и только по каналам и фарватерам из Астрахани строго на юг, а также в сторону Гурьева, постоянно производя промеры глубин впереди по курсу. Кроме того, успешная стрельба торпедами становилась возможной лишь при глубине более 7 м: на такую глубину погружалась торпеда, не набравшая ход после выстрела, следовательно, при меньшей глубине она могла коснуться грунта.

8. Первоначальная версия следствия: убивали манси!

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 8. Первоначальная версия следствия: убивали манси!

Сейчас же лишь ещё раз подчеркнём, что следствие ошибочно полагало, будто "дятловцы" двигались вплоть до 17 часов и лишь в это время (или позже) осуществили постановку палатки. Следствие считало, что в шестом часу вечера группа стала готовиться ко сну: находившиеся внутри палатки туристы начали стаскивать с ног лыжные ботинки и валенки, снимать ватники (найденные впоследствии поверх рюкзаков, но под одеялами), кто-то быстро написал "Вечерник Отортен", а кто-то принялся нарезать корейку... А вот дальше произошло нечто, что вынудило туристов бежать вниз по склону раздетыми и разутыми, рискуя замёрзнуть в ночном лесу. Поступили они так лишь потому, что наверху, на склоне, их ожидала верная смерть. Другими словами, бегство давало шанс на спасение, а вот пребывание возле палатки гарантировало гибель. Что же могло быть этим самым "нечто", способным побудить девятерых взрослых мужчин и девушек искромсать в лохмотья крышу своего единственного убежища и бежать прочь, в морозную тьму? Возможность схода лавины отвергли все опытные туристы, побывавшие на склоне Холат-Сяхыл в феврале-марте 1959 г. (в т.ч. и московские мастера спорта). Да и следов таковой не было тогда замечено. Никаких стихийных бедствий, типа, землетрясения, в этом районе не отмечалось. Так что возможных кандидатов на роль пугающего "нечто" следователь Иванов имел немного - таковыми могли стать бежавшие из мест заключения уголовники и обитатели местных лесов, охотники-манси, в силу неких причин недружественно настроенные к городским жителям. Проверка показала, что с объектов Ивдельской ИТК побегов в январе 1959 г.

Великолепный часослов герцога Беррийского

Братья Лимбург. Великолепный часослов герцога Беррийского. Цикл Времена года. XV век.

«Великолепный часослов герцога Беррийского» или, в другой версии перевода, «Роскошный часослов герцога Беррийского» (фр. Très Riches Heures du Duc de Berry) - иллюстрированный манускрипт XV века. Самая известная часть изображений часослова, цикл «Времена года» состоит из 12 миниатюр с изображением соответствующих сезону деталей жизни на фоне замков. Создание рукописи началось в первой четверти XV века по заказу Жана, герцога Беррийского. Не была закончена при жизни заказчика и своих главных создателей, братьев Лимбург.

Глава 12

Борьба за Красный Петроград. Глава 12

Колоссальную работу по обороне Петрограда выполняла коммунистическая партия. Петроградские городской и губернский комитеты РКП(б) приняли все меры к тому, чтобы обеспечить перелом на ближайшем фронте и наряду с этим подготовить город к обороне изнутри. На призыв Петрограда откликнулись не только ближайшие губернские комитеты партии, но и более отдаленные. Посильная помощь оказывалась со всех сторон. Под непосредственным руководством партии проходила вся работа внутренней обороны города: коммунисты, поставленные под ружье с первых же дней поражения полевых частей Красной армии, явились той внутренней силой, на которую ложилась тяжелая обязанность встретить противника в случае его вторжения в пределы города. В последующие дни октября коммунисты играли роль связующего звена, цементировали районные отряды внутренней обороны, поднимали боевое настроение бойцов отряда, выполняли самые трудные и сложные задания по обороне города. Наряду с мужчинами-партийцами принимали активное участие и [415] женщины — члены партии, роль которых, как и работниц вообще, отмечалась выше в связи с деятельностью районов. Значительная часть коммунистов пошла на усиление полевых частей Красной армии и, принимая участие в целом ряде боев на фронте с Северо-западной армией, показывала пример стойкости и героизма. Общую картину состояния организации г. Петрограда в 1919 г. можно восстановить только по тем статистическим данным, которые были результатом произведенной в январе 1920 г. переписи наличного состава членов Петроградской организации по спискам коллективов и при проверке членских карточек, но без непосредственного опроса членов организации.

Иллюстрации

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. Иллюстрации

1789 - 1815

From 1789 to 1815

The French Revolution, Directory, Consulate and Napoleon epoch from 1789 to 1815.

IV. Арабская сказка на советский лад

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. IV. Арабская сказка на советский лад

Зима голодная, холодная и темная была ужасно. Пришлось остаться в Павловске, в одной комнате, потому что здесь все же легче было доставать дрова. Существование людей свелось к такой нужде, какую, может быть, не знал пещерный человек, ибо он был приспособлен к тому, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть, мы же, интеллигенты, принужденные по-прежнему работать в требовательных интеллектуальных областях, были бессильны и беспомощны. Человек в драном пальто, для тепла подвязанный веревкой, в обутках, сшитых из старого ковра, с потрескавшимися от холода и топки железной печурки пальцами, с нервным, бегающим, голодным взглядом, был совсем не нищий, а чаще всего профессор или даже академик. Жены были не лучше. Ребятишки — истощены до последней степени. Я знала малыша, двух-трех лет, он понял, как трудно терпеть голод, и научился не доедать сразу и прятать корки под шкап, в игрушки, под ковер. Он не всегда их находил, плакал, но никому не открывал своего секрета, пока в бессильной обиде не пожаловался матери.

Часть III. Концлагерь

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь

12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Моя квартирка, считавшаяся по Мурманску хорошей, потому что дом был построен несколько лет назад, с его стен не текла вода, под ним не росла плесень и грибы, — все же была далека от благоустройства: печи дымили так, что при топке надо было открывать настежь двери и окна; в полу были такие щели, что если зимой случалось расплескать на полу воду, она замерзала; уборная была холодная, без воды; переборки между моей квартирой и соседними, где ютилось несколько семей служащих треста, были так тонки, что все было слышно. В моей квартире, как и в других, была одна комната и крохотная кухня. Все мое имущество состояло из дивана, на котором я спал, двух столов, трех стульев и полки с книгами. Семья моя жила в Петербурге, и сидеть одному в такой комнате было невыносимо тоскливо, особенно по вечерам. Выл ветер, стучала в деревянную обшивку дома обледеневшая веревка, протянутая для сушки белья; и все казалось, что кто-то подходит к дому и стучится. Когда было морозно и тихо, в небе играли сполохи — северное сияние; точно в ответ им начинали гудеть электрические провода, то тихо и однотонно, то постепенно усиливаясь и переходя словно в рев парохода. Это действовало на нервы и вызывало бессонницу. В конце марта в одну из таких ночей я услышал стук и шаги. «Верно, что-нибудь на пристани случилось и матросы идут будить помощника, заведующего траловым флотом. Никогда нет этому человеку покоя, ни днем, ни ночью». Прислушался — да, так. Стучат к нему. Прошло часа два. Кто-то резко постучал в мою дверь. Вставать не хотелось: наверно, по ошибке или пьяный матрос забрел не туда. Нет, стучат.