IV. Кемь
Кемь. Мы стоим на мостках, на открытой деревянной платформе. Перед нами бревенчатый дом в два сруба, посредине надпись: станция Кемь. Значит, приехали. Что делать дальше? Ночь. Четвертый час. Темно, как будто бы кругом разлита сажа. Был снег, но весь стаял. Земля черная и небо черное. На платформе есть несколько фонарей, но за ними, кругом, кромешная тьма.
Мальчик беспокойно смотрит на меня, а я сама стою, как потерянная.
— Идем пока на станцию, — говорю я, — там теплее будет.
Дверь все время скрипит: кто входит, кто выходит и сейчас же теряется во тьме. Входим и не знаем, как ступить: все помещение, величиной с избу, завалено людьми, сидящими, лежащими на своих мешках и деревянных сундучках. В помещении не воздух, а зловонный пар. Под потолком, словно в тумане, горит маленькая лампочка. Люди идут куда-то дальше, шагая через спящих. В углу двое поссорились, крепко ругаются и готовы сцепиться в драке. Мой мальчик испуган, не знает, как пройти, чтобы не наступить на кого-нибудь, но нас толкают в спину, и надо двигаться.
Едва-едва протискиваемся в другое помещение: такой же бревенчатый сруб, называется буфет. Несколько грязных, ничем не прикрытых столов, около них поломанные стулья, в стороне прилавок с двумя тарелками, на одной — паточные конфеты в промокших бумажках, на другой — несколько ломтиков черного хлеба.
Народу здесь все же меньше потому, что, кто ничего не спрашивает себе в буфете, того гонят вон. Сонная, растрепанная, толстая подавальщица в кумачовом платке и ситцевой юбке до колен, из-под которой торчат толстые, как бутылки, ноги, наливает из помятого металлического чайника коричневую жидкость из жженного овса, которая называется кофе. Стаканы мутные, липкие; блюдца нет, сахара нет.
Я все-таки беру два стакана этой бурды, по крайней мере, горячей. Мальчишка дрожит со сна, как щеночек. Сидим с ним за столиком, крепко держа наши вещи, чтобы не украли. Между столиками толкаются красноармейцы, шпана и гордые гепеусты в долгополых шинелях и кожаных куртках. Мы оба растеряны и несчастны. Все кажется непонятным и страшным.
К нам подсаживается баба — рослая, здоровая, одетая в добротную шубу и шерстяной полушалок.
— На свиданье? — спрашивает, пригибаясь к столу.
— Да.
Отрицать или молчать смешно. Кроме того, я не вполне уверена, что мне надо делать: обстановка решительно расходится с тем, что мне описывали бывшие здесь жены. Надо расспросить хоть эту бабу, чтобы ориентироваться, и я сама возобновляю разговор:
— Скажите, пожалуйста, с какого часа ходит автобус?
— Автобус-то? Он с осьми, аль с девяти. А только он не ходит...
— Почему?
— Сломавши. Он когда день, когда два ходит, а завсегда не ходит.
— Сколько же до города?
— Два километра. Да грязь больно большущая, не вылезти. До утра ждать, что ли, будете?
— Не знаю. Мне сказали, что к поезду выезжает автобус.
— Лето, может, и выезжает, и то ночью не ездит. Иттить надо. Ничего, дорога широкая, не собьетесь, только грязь и темь опять... Впервой? — спрашивает она меня, оглядев и проникнув в мою растерянность, хотя я стараюсь держаться уверенно.
— Впервой, — неохотно признаюсь я.
— Разрешенье-то есть?
— Какое разрешенье? — пугаюсь я, чувствуя, что кругом вырастают все новые затруднения.
— На свиданье. Управление теперь в Медвежке, там и разрешение справляют: туды все ездют. Сперва — туды, потом — сюды.
Я чувствую, как все мои расчеты рушатся: отпуск со службы дали на десять дней, на проезд уже ушло больше суток. Думала, что с утра пойду подать заявление и вечером получу ответ. Если бы знать и остановиться сегодня вечером в Медвежке, потеряла бы сутки; теперь, если ехать назад, могу потерять два-три дня. Что останется от свидания? Куда девать мальчишку? С собой тащить? Денег не хватит.
— Давно перевели управление? — спрашиваю я, будто это поможет.
— Нет. Неделю, две ли, а недавно. Тогда, конешно, удобней было, а теперь очень мучаютси...
— А как здесь гостиница?
— Гостиница есть, это-то есть. Тольки коек там никогда нету. Партейцы живут, командировщики, а приезжающим, тем-то плохо, тем-то не попасть. И дороговизна: два рубли с полтиной койка, значит, если в общей, — четыре рубли, если нумер. Трое нас будет — двенадцать рублей возьмут. С парнишки тоже, хоша вместе спите.
В тот момент, когда я начинала соображать, что баба подсела ко мне неспроста, что, может быть, она хочет предложить остановиться у нее, что, в крайнем случае, мальчишку можно скорее доверить ей, чем оставить одного в гостинице, которая может оказаться вроде этого буфета, вдруг на пороге появился грозный гепеуст, и толстая подавальщица закричала на всех, как будто случилось что-то ужасное:
— Уходите, уходите, закрываю буфет!
— Почему? Что случилось? — спрашивала я у столпившихся в дверях.
— Полагается, — галантно ответил шпанистый парень. — Когда поезд приходит — открывается; уходит — закрывается.
Опять мы очутились с мальчиком в черной, холодной ночи. Баба куда-то исчезла. На платформе не было ни души. Поезд ушел. Пути были пустые, и казалось, что все стало еще темнее и пустыннее. Оставаться в первой избе было немыслимо: грязь, духота, вши. А до рассвета часа три с лишним, и неизвестно, где ждать, чтобы окончательно не продрогнуть.
Мы сели на лавку, положили вещи. Все казалось странным, нереальным: эта грязная станционная изба, словно закинутая в дикую, пустынную страну, черное небо, масса звезд, кругом — темный провал. Единственный признак культуры — большие станционные часы, но шли они нечеловечески медленно: едва дождешься, когда стрелка скакнет на одну-единственную минуту.
— Мама, что мы будем делать? — пристает мальчишка. — Кто была эта женщина? Ты ее знаешь?
— Нет. Откуда же?
— Как же ты так с ней разговаривала?
— А как мне было не разговаривать, когда я не знаю, что делать.
— Мама, холодно мне, я замерз...
— Бегай по платформе, согреешься...
Он начинает бегать по платформе. Я сижу с вещами, и тоже дрожу. Мороза нет, но сыро, промозгло, хочется спать, и от этого зябнется еще больше. Меня мучает то, что еще час, а может быть, полчаса такого сидения в холодной ночи, и я простужу мальчишку. Может, лучше идти? Измучаемся, но не так будет холодно. И жутко брести одной, ночью, когда кругом полно гепеустов: нравы у этих типов известные, и они уверены в своей безнаказанности. Еще следователь говорил в тюрьме: «Помните, что с женщинами мы не привыкли церемониться»...
— Мама, ноги очень замерзли...
Когда из темноты вынырнула наша баба, я бросилась к ней, как к старой знакомой.
— Паренек-то твой заколел совсем.
— Замерз. Что делать-то?
— Гражданочка, может, тебе удобно, али как, а то у меня завсегда приезжие останавливаются. Дом у меня справный, на главной улице. Ленинская называется. Прежде Соборной звали, теперь — Ленинская. Как утро, так твоего-то по ней и погонют. Увидишь.
— Сейчас можно к вам? — спросила я, чувствуя, что надо немедленно спасать мальчишку от простуды.
— Сичас и пойдем. Там сосчитаемся, за избу-то не обидишь?
Я позвала сына.
— Мама, ты что, куда?
— Не сумливайся, сынок, вздевай-ко мешок, теплей будя, — ответила за меня баба.
Надели мешки, один взяла баба, и пошли шагать по грязи. Темень была такая, что ни впереди, ни под ногами абсолютно ничего не было видно. По дороге фонарей никаких нет. Не знаю, что было бы с нами, если бы мы двинулись одни; кроме того, из болтовни бабы все больше выяснялось, что подозрительного в ней ничего нет.
— Три рубли в день-то заплатишь? — спросила она.
— Заплачу.
Три рубля прежде платили за хороший номер в гостинице, теперь она обещает пустить за это в избу. Подкармливаются на родственниках заключенных. И все же это много дешевле городской гостиницы.
Мы очень устали и едва поспевали за бабой. Она шагала в высоких мужских сапогах, подвязав шубу и юбку выше колен. Мы в нашей городской обуви вязли в грязи и мокли. Два километра казались нам бесконечными, а впереди все ничего не было видно, но как только затемнели низкие деревянные домики, так сейчас же мы очутились на главной улице. Такой же, впрочем, грязной и вязкой, как все остальные.
— ГПУ, — тихонько сказала баба, показав на большой каменный серый дом.
— Скоро теперь? — с нетерпением спрашивает мальчик.
— Скоро, сынок, скоро. Тут Девяткины да Бурковы, еще Заборщиковы, да Мошниковы, а там вскоре и моя изба.
От быстрой ходьбы я растеряла все мысли, только думала о том, чтобы не упасть в грязь.
Наконец, баба остановилась перед глухой дощатой калиткой, дернула за узелок веревки, торчавшей из дырки, звякнула щеколда, калитка открылась, дико залаял пес.
Хозяйка таким же способом открыла дверь в избу. У печки возилась старуха в черном, с цветочками, сарафане, в пестром, расшитом повойнике и темном фартуке, подвязанном высоко под грудью.
— С гостями? — спросила она, с любопытством взглянув на нас. — Со станции? На свидание? Самовар-то вздуть?
— Вздуй. Простыли шибко.
Как все необычайно менялось: грязь, вонь, стук в поезде; мрак, грязь, холод на станции, а теперь эта изба, чистая, теплая, прибранная. Все здесь было, как, не знаю, сколько веков назад, и держалось только былым довольством.
Кухня была большая, но низкая. Посредине, далеко выдаваясь вперед от задней стены, стояла огромная, чисто побеленная русская печь — целое сооружение. Вдоль трех стен с низкими оконцами шли узкие деревянные скамьи. Над оконцами тянулись узкие полки, на которых рядком стояла начищенная медная посуда: ковши, кувшины, блюда, тазы типично петровской, а вернее, еще московской формы. У печки стоял медный чан в виде исполинской вазы. Оконца были занавешены чистейшими белыми занавесками с домашним кружевом по низу. На дощатом, намытом, как стол, полу лежали пестрые домотканые половики. Чистота была замечательная. Но, несмотря на утро, печеным хлебом не пахло, и вообще на всем лежала какая-то неуловимая печать, что это все не живет, а доживает.
Изба, то есть такая же низкая комната, с мелкими оконцами и огромной печью, казалась еще более нежилой. Все там было, как полагается: деревянная кровать, покрытая ситцевым стеганым одеялом, с пышно взбитыми пуховыми подушками. Большой киот с иконами старого письма. Стол под вязаной пожелтевшей скатертью. Но ни одной новой вещи, все уже усталое от времени.
Хозяйка вскоре позвала нас чай пить. На столе кипел огромный медный самовар, на нем стоял чайник с синими и золотыми разводами. Носик у него был с большой старой щербиной и трещиной.
В сахарнице из грубого голубоватого стекла лежало несколько мелко наколотых кусочков сахара. Очевидно, остатки угощения недавно побывавшей гостьи. Сахар на Север не привозят почти никогда.
— Чайку откушайте, северный наш, брусничный. Китайского теперь не купишь, — говорила хозяйка.
Мы пили чай неторопливо, с разговором. Стало светать. Вдруг за окнами, по дощатым тротуарам, громко и часто застучали шаги.
— Заключенные пошли! — сказала хозяйка. — Теперь садись к оконцу, гляди, скоро и твой пройдет.
Она занялась своим хозяйством, надумала стирать и только изредка поглядывала в окошко, бросая редкие замечания.
Я села к самому окну, прислонившись к стенке; мальчик прижался ко мне. Мы смотрели и ничего не говорили. Я слышала только, как у него колотится сердце, и у меня колотится сердце: у него потому, что он ждал отца, у меня потому, что я ждала, как и он; но то зрелище, которое развертывалось передо мной, поражало меня так, что в мозгу стучало, как в сердце.
По деревянному узкому тротуару и по широкой деревенской улице, залитой густой грязью, шли, шли и шли... Но это были не люди, как на всей земле: бедные или богатые, веселые или грустные; у всех был один лик, застывший, как камень. Все шли молча, у всех были сосредоточенные, напряженные лица; все торопились. Одеты они были странно: на всех было что-нибудь каторжное: штаны или рыжая куртка, шапка с наушниками или рыжие лапти. Почти на всех были и остатки своей одежды: бобровая шапка, вытертая и порванная, или пальто с барашковым воротником, подхваченное ремнем от портпледа, свои стоптанные ботинки... Женщины были одеты аккуратнее: почти на всех были домашние вязаные шапочки или береты; на многих — свои шарфы, но почти все были в мужских бушлатах и больших, не по ноге, сапогах.
— Вишь, каки ряжены у нас ходють?.. Дивуешься? — окликнула меня хозяйка. — Кому что выдадут, так тот и ходит. Не всем хватает. Кто свое донашивает.
По лицам, по манере держаться, по остаткам своей одежды было ясно, что это почти сплошь интеллигенты. И такой массы интеллигенции уже нельзя встретить ни в Москве, ни в Ленинграде... Вот где они, специалисты, которых не хватает стране, — думалось с болью. — Этим уже не вернуться к жизни; пробудут они здесь пять и десять лет. Если бы можно было показать эти лица... Кому? Тем, кто не сегодня-завтра сам окаменеет от тоски и неволи... «Заграничным капиталистам», в сношениях с которыми нас всех обвиняет ГПУ, и которые, на самом деле, сносятся с ГПУ, покупая товары, изготовленные этими людскими тенями?
— Твой-то какой? Одежа-то какая? — перебила мои мысли хозяйка.
— В кожаном пальто, коричневом, — едва выговорила я.
— Этот-то сейчас пройдет. Рыбпромовские, они попозднее идут... Так цельный час и идут. Тышши их. Эти-то в город на службу идут, этим-то что, а которые на общих работах, тех до свету прогнали. Тех-то партиями гонят с конвойными, а этих сперва гоняли, а теперь так пущать стали. Да куды им бежать-то? Здесь место — одно болото, никуды ни скроешься. У кажного тоже семья осталась, убежишь — тех сошлют... Сынок, — окликнула она моего мальчишку. — Оденься-ко, выйди! Иди наперед, отца как встретишь, виду не подавай: нельзя им разговаривать с вольными. Мимо пройди, покажись, а как отец-то пройдет, обернись, обгони его и иди наперед, слушай, може, он тебе насчет свидания что-то скажет, може, схлопотал он.
Замечательную практику проходят теперь в стране: эта поморка знала тюремные уловки, учила им мальчишку, который заранее приобретал полезный опыт. Мальчик оделся, выбежал за ворота. Я видела, как он сначала остановился, не решаясь идти против течения и пробиваться сквозь массу спешащих людей, потом тихонько пошел. Женщины почти все оглядывались на него, но застывшее выражение их лиц не менялось: он был из другого мира, о котором нельзя было позволить себе вспоминать. Я знала это по тюрьме. Оборачивались и многие мужчины, но все шли мимо, не задерживаясь.
— Сын-то твой ничего? — спросила хозяйка. — Беречься надо, стукачей-то хватает: стукнет кто, говорил, мол, с вольным: в свидании и откажут.
— Ничего, он понимает, — успокоила я ее.
Теперь стало еще мучительнее. Сейчас увижу его, человека, загубленного, как и все здесь. И если бы было, во имя чего...
Вот!.. Идет быстро, быстрее других. Лицо бледное, обросшее незнакомой черной бородой. Руки в карманы, голова запрокинута назад, как раньше... Увидел меня, только дернул головой, и прошел мимо еще быстрее.
Я сидела, больше ничего не видя, не чувствуя. По тротуару стучали последние торопливые шаги; улица пустела; скоро все стихло, помертвело.
Стукнула калитка, шел мой мальчик, медленно, как будто у него болело что-нибудь. Вошел и ткнулся мне головой в колени... Я приподняла его головенку. Он не плакал, но на его детскую рожицу встреча с каторгой положила свою тень...
— Что папка сказал?
— Сказал: в десять тебе надо идти к коменданту. Разрешение есть.
— Что еще?
— Больше ничего.
Он опять ткнулся мне в колени. Полежал, оправился...
— Пора идти, — сказал он.
— Рановато...
— Пойдем, — настаивал он.
Пошли. На улице ли, в чужой избе — нам все равно некуда было приткнуться с нашим горем.
22. Безысходное
Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 22. Безысходное
В «Крестах» время шло, как на Шпалерной, но многие попадали сюда к концу следствия и вскоре уходили на этап. Так ушел наш профессор, получив десять лет концлагерей. На его место посадили военного летчика, совсем еще молодого человека. Откупившегося Ивана Ивановича сменил один из служащих Академии наук. Все шло как-то уже по-обычному, и людские драмы волновали, может быть, меньше, чем в первое время, когда раз ночью к нам втолкнули в камеру нового заключенного, судьба которого нас потрясла своей безысходностью. Это был совсем молодой человек. Вид у него был ужасный. Одежда изорвана так, как после схватки, руки дрожали, глаза блуждали. Он был в таком страшном возбуждении, что никого не видел и ничего не замечал вокруг. Вещи свои он беспомощно выронил из рук, затем пытался ходить по камере, хотя пол был занят нашими телами. Потом остановился в углу у двери, хватаясь за голову и бормоча несвязные слова. — Сорок восемь часов... Через сорок восемь часов расстрел. Конец. Выхода нет. Куда мне деваться? Он метался, как в предсмертной тоске. Мы предлагали ему сесть на койку, устроить как-нибудь вещи, выпить воды, но он не слышал и не замечал нас, видя перед собой только свое. Наконец, на вопрос кого-то из нас, откуда он, кто он, он обратился к нам и стал неудержимо говорить, рассказывая о себе и пытаясь хотя бы нас заставить понять то невероятное, нелепое стечение обстоятельств, которое его губило. — Вы понимаете, — говорил он, — я — истерик. С болезненной фантазией, с манией выдумывать необыкновенные истории.
Глава 6
Борьба за Красный Петроград. Глава 6
В связи с общей активизацией Северо-западного фронта и агрессивной политикой финской буржуазии коммунистической партией и советской властью были приняты все меры по укреплению города Петрограда изнутри. Еще 2 мая 1919 г. Советом рабоче-крестьянской обороны Республики было издано следующее постановление: «В ночь на 2 мая получено радиотелеграфное сообщение из Парижа о посланном будто бы финляндским правительством ультиматуме Советскому правительству России, содержащем требование прекращения нападения в Карелии и угрозу объявления войны в случае неудовлетворения требования; до сего времени правительство РСФСР этого ультиматума финляндского правительства не получало и никакого наступления в Карелии не ведет.
1. Введение
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 1. Введение
Моя судьба — обыкновенная история русского ученого, специалиста, — общая судьба вообще культурных людей в СССР. Какой бы тяжкой ни казалась моя личная судьба, она легче судьбы большинства: мне пришлось меньше вытерпеть на допросе и «следствии»; мой приговор — пять лет каторжных работ, значительно легче обычного — расстрела или десяти лет. Многие люди, которые подвергались пыткам и казни, были старше меня и имели гораздо большее значение в науке, чем я. Вина у нас была одна: превосходство культуры, которое нам не могли простить большевики. Я говорю о себе только потому, что другие говорить не могут: молча должны они умирать от пули чекиста, идти в ссылку без надежды вернуться и также молча умирать. Я бежал с каторги, рискуя жизнью жены и сына. Без оружия, без теплой одежды, в ужасной обуви, почти без пищи. Мы пересекли морской залив в дырявой лодке, заплатанной моими руками. Прошли сотни верст. Без компаса и карты, далеко за полярным кругом, дикими горами, лесами и страшными болотами. Судьба помогла мне бежать, и она накладывает на меня долг говорить от лица тех, кто погиб молча.
Глава 9
Борьба за Красный Петроград. Глава 9
На подступах к Петрограду к осени 1919 г. по-прежнему стояли части 7-й советской армии. После ликвидации первой белогвардейской попытки захватить Петроград 1-я армия растянулась по всей линии фронта от Копорского залива до разграничительной линии с 15-й армией по реке Вердуге общим протяжением в 250 километров. Протяжение фронта Северозападной армии белых, находившейся в боевом соприкосновении с 7-й армией и имевшей на своем левом фланге эстонские войска, равнялось 145 километрам. Численность 7-й армии к моменту перехода во второе наступление Северо-западной армии достигала 24 850 штыков и 800 сабель, при 148 орудиях, 2 бронепоездах и 8 бронемашинах. По сравнению с силами противника 7-я армия имела количественный перевес и значительное превосходство своей артиллерии{275}. Но это благоприятное [302] для 7-й армии соотношение вооруженных сил уравновешивалось большой протяженностью линии ее фронта, что в среднем выражалось в следующем соотношении: на 1 километр фронта Северо-западная армия располагала 120 штыками, а 7-я армия — 100 штыками. Это обстоятельство и создало возможность для белого командования предпринять ряд перебросок своих воинских частей с целью сосредоточения своих сил для прорыва советского фронта. Боевые действия на фронте при подобном соотношении сил должны были бы принять упорный, затяжной характер. Только искусно проводимые операции и наличие целого ряда факторов, влияющих и обусловливающих боевую способность воинских частей, могли бы дать некоторые шансы на победу одной из сторон.
Глава 1
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 1
Если бы кто-нибудь сегодня сказал мне, что через 20 лет я больше не буду американцем, что каждому городу и селению этой страны суждено пережить войну и голод, что жизнь всех моих друзей будет выбита из привычной колеи и большинство из них погибнет насильственной смертью, а сам я окажусь в отдаленном уголке мира, навсегда оторванный от своей семьи, – если кто-нибудь сказал бы мне все это, я счел бы такого человека безумцем и категорически отверг столь мрачные прогнозы. Возможно, позднее, уединившись и дав волю воображению, впал бы в томительное беспокойство. Я вспомнил бы, что не так давно считал подобное предсказание смехотворным и абсурдным, однако оно полностью оправдалось. Даже самое невероятное кажется возможным теперь, когда я начал чувствовать пропасть, разделяющую мое восприятие жизни прежде и сейчас. Внутренне я изменился: иным стало мое отношение к понятию «национальное», у меня другие привязанности и устремления. Только память связывает того, кем я был, с тем, каким я стал, – непрочная цепь впечатлений, – которая одним концом накрепко прикована к живому, пульсирующему настоящему, а другим теряется в дымке времени, в странном, ирреальном прошлом. Трогая эту цепь, разум извлекает из далекого времени живые картины; каждая исчерпывающе полна: там люди, краски и звуки. Одновременно каждый образ – лишь эпизод в цепи событий, лишь миг бегущего времени, лишь маленькая ступень на этапе моего развития. Пять, десять, пятнадцать лет назад каждому из этих этапов соответствовали определенные надежды и разочарования, вера и убеждения.
Глава XIII
Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XIII. Чилоэ и острова Чонос
Чилоэ Общий обзор Поездка на шлюпках Туземные индейцы Кастро Доверчивая лисица Восхождение на Сан-Педро Архипелаг Чонос Полуостров Трес-Монтес Гранитный кряж Моряки, потерпевшие крушение ГаваньЛоу Дикий картофель Торфяная формация Myopotamus, выдра и мыши Чеукау и лающая птица Opetiorhynchus Своеобразный характер птиц Буревестники 10 ноября — «Бигль» отплыл из Вальпараисо на юг для съемки южной части Чили, острова Чилоэ и изрезанных берегов так называемого архипелага Чонос до полуострова Трес-Монтес на юге. 21-го мы бросили якорь в бухте Сан-Карлоса, главного города Чилоэ. Остров имеет около 90 миль в длину, а в ширину — несколько менее 30. Местность холмистая, но не гористая, сплошь покрыта лесом, за исключением нескольких зеленых клочков, расчищенных вокруг крытых тростником хижин. Издали вид острова несколько напоминает Огненную Землю; но, когда подходишь поближе, видишь, что леса здесь несравненно красивее. Место мрачных буков южных берегов тут занимают разнообразные вечнозеленые деревья и растения тропического характера. Зимой климат отвратителен, а летом лишь немногим лучше. Мне кажется, в умеренном поясе найдется немного мест, где выпадает столько дождей. Ветры здесь очень сильны, а небо почти всегда в облаках; ясная погода в продолжение недели — случай необыкновенный.
Предисловие
Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Предисловие
Я уже указывал в предисловии к первому изданию настоящего сочинения и в "Зоологических результатах путешествия на «Бигле»", что в ответ на выраженное капитаном Фиц-Роем пожелание иметь на корабле научного сотрудника, для чего он готов поступиться отчасти своими личными удобствами, я предложил свои услуги, на что было получено — благодаря любезности гидрографа капитана Бофорта — согласие со стороны лордов Адмиралтейства. Так как я чувствую себя всецело обязанным капитану Фиц-Рою за счастливую возможность изучить естественную историю различных стран, которые мы посетили, то, я надеюсь, мне позволено будет выразить здесь лишний раз мою благодарность ему и добавить, что в течение пяти лет, проведенных нами вместе, я встречал с его стороны самую сердечную дружбу и постоянную помощь. У меня навсегда останется чувство глубокой благодарности к капитану Фиц-Рою и ко всем офицерам «Бигля" за то неизменное радушие, с которым они относились ко мне в течение нашего долгого путешествия. Настоящий том содержит в форме дневника историю нашего путешествия и очерк тех наблюдений по естественной истории и геологии, которые, я полагаю, представят известный интерес для широкого круга читателей. В настоящем издании я значительно сократил и исправил одни разделы, а к другим кое-что добавил, чтобы сделать эту книгу более доступной широкому читателю; но, я надеюсь, натуралисты будут помнить, что за подробностями им надлежит обратиться к более обширным сочинениям, в которых изложены научные результаты экспедиции.
3. «Севгосрыбтрест». Работа «вредителей»
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 3. «Севгосрыбтрест». Работа «вредителей»
В начале 1925 года, в самый блестящий период НЭПа, я получил предложение руководить производственной и исследовательской работой Северного государственного рыбопромышленного треста, работавшего в Северном Ледовитом океане. Я принял это предложение, так как оно хотя бы отчасти давало мне возможность вернуться к исследовательской работе. Действительно, мне позже удалось отказаться от производственной части и создать в Мурманске научно-исследовательскую биологическую и технологическую лабораторию. Работа в «Севгосрыбтресте» с 1926 по 1930 год, в тот период, когда я начал служить, признана ГПУ «вредительской», и весь руководящий персонал принадлежал к той же грандиозной «вредительской организации», которой в рыбной части якобы руководил М. А. Казаков. Эта «вредительская организация», по заявлению прокурора республики Крыленко, являлась, кроме того, филиалом международной организации «Промпартии», процесс которой ГПУ совместно с советской властью с такой помпезностью разыграло в ноябре — декабре 1930 года. Ввиду того что деятельность «Севгосрыбтреста» именно за это время мне известна во всех подробностях и может свидетельствовать о той реальной обстановке и условиях, в которых приходилось работать «вредителям», я остановлюсь на этом, чтобы показать, кто были эти «вредители» и каковы были их «преступления». «Севгосрыбтрест» работал в той части Ледовитого океана, которая называется Баренцевым морем, омывающим главным образом русские берега: мурманский берег Кольского полуострова, полуостров Канин и Самоедский берег материка.
1. Арест
Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 1. Арест
После опубликования постановления ГПУ о расстреле «48-ми» я не сомневался в том, что буду арестован. В постановлении о расстреле В. К. Толстого указывалось — «руководитель вредительства по Северному району» (это был мой ближайший друг); при таком же объявлении относительно С. В. Щербакова — «руководитель контрреволюционной организации в Севгосрыбтресте» (это был самый близкий мне человек из работников треста). Было очевидно, что спешно расстреляв «руководителей вредительской организации», далее будут искать «организацию», а так как никакой организации не было, то будут подбирать людей, наиболее подходящих для этого, по мнению ГПУ. В «Севгосрыбтресте», кроме Щербакова, был пока арестован только К. И. Кротов, который уже более полугода находился в тюрьме. Явно, что для «организации» этого было мало. Из оставшихся в «Севгосрыбтресте» специалистов, занимавших ответственные должности, было четверо, заведующих отделами: Н. Скрябин — заведующий планово-статистическим отделом, инженеры К. и П. — отделами техническим и рационализаторским, и я — научно-исследовательским. Главный инженер сменился в 1930 году и еще ничего не успел построить, так как ввиду беспрестанных изменений планов, строительных работ в 1930 году, в сущности, не было. Из кого ГПУ будет формировать уже объявленную «организацию» в «Севгосрыбтресте»? Несомненно, что меня должны взять в первую очередь: моя дружба с В. К. Толстым и С. В.
18. Непредвзятый анализ событий на склоне Холат-Сяхыл во второй половине дня 1 февраля 1959 г. Объективность «фактора страха», влиявшего на принимаемые туристами решения
Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 18. Непредвзятый анализ событий на склоне Холат-Сяхыл во второй половине дня 1 февраля 1959 г. Объективность «фактора страха», влиявшего на принимаемые туристами решения
Убедившись в полной несостоятельности прочих версий, попробуем дать свою трактовку произошедшему на склоне горы Холат-Сяхыл в районе 16 часов 1 февраля 1959 г. Как известно, правильно заданный вопрос - это уже половина ответа, так что постраемся правильно сформулировать самый главный вопрос, который должен задать себе исследователь трагедии группы Дятлова после изучения всей доступной фактологии. Звучать такой вопрос, по мнению автора, должен так: какие именно обстоятельства придают истории гибели этой туристической группы крайнюю запутанность, непонятность и неочевидность? Можно сказать и проще: что именно сбивает с толку исследователей, в чём кроется коренное отличие обстоятельств гибели этих туристов от множества иных случаев гибели людей в туристических и альпинистских походах? Исчерпывающий ответ позволит понять природу той силы, которая погубила туристов, её источник и особенности действия. Итак, попробуем перечислить по порядку самые явные, бросающиеся в глаза странности произошедшего на склоне Холат-Сяхыл: 1) Очевидная разделённость по месту и времени воздействующих факторов: возле палатки на склоне имело место "запугивание", или скажем иначе, "устрашающее воздейстие", однако фатальные повреждения, повлёкшие гибель людей, оказались причинены далеко внизу - у кедра и в овраге. Причём, случилось это по истечении нескольких часов с момента "устрашающего воздействия" на склоне горы. Почему запугивающий фактор не реализовался сразу в момент появления возле палатки? "Дятловцы" уходили от палатки пешком, без обуви, пересекая три каменистых гряды, они никак не могли убежать от погнавшей их вниз угрозы.
1715 - 1763
С 1715 по 1763 год
От смерти Людовика XIV Французского в 1715 до конца Семилетней войны в 1763.
Глава 4
Борьба за Красный Петроград. Глава 4
В апреле 1919 г. на нескольких предварительных совещаниях руководителей Северного корпуса был решен вопрос о переходе частей корпуса в наступление. Инициатива в этом деле исходила от группы офицеров во главе с командиром 2-й бригады корпуса генерал-майором А. П. Родзянко, который всеми доступными ему способами старался стать во главе Северного корпуса. Командовавший корпусом полковник К. К. Дзерожинский не отличался инициативностью и вследствие этого вызвал недовольство в среде своих подчиненных. Русские контрреволюционные организации Ревеля также считали необходимым перемену командующих и развили большую агитационную работу за кандидатуру Родзянко. Эстонский главнокомандующий генерал И. Я. Лайдонер в свою очередь в беседе с Родзянко высказывал желание видеть последнего на посту командующего Северным корпусом. Вся эта подготовительная работа в отношении перемены командующих носила вполне [117] открытый характер и заставила полковника К. К. Дзеро-жинского дать обещание в личной беседе с Родзянко о передаче ему командования. Однако никакой перемены в командовании корпусом не произошло, и полковник Дзерожинский оставался на своем посту до середины мая 1919 года{87}. На одном из совещаний группы генерала Родзянко было признано необходимым начать сосредоточение всех частей корпуса в районе г. Нарвы. Это решение было санкционировано эстонским главнокомандующим, и по приказу последнего эстонские войска должны были сменить 2-ю бригаду Северного корпуса, находившуюся в Юрьевском районе. В конце апреля 1919 г. части 2-й бригады перешли в г. Нарву и временно расположились на Кренгольмской [118] мануфактуре. Штаб корпуса в это время из г. Ревеля переехал в г.