VI. «Сожги все»

Счастливых было пять — шесть лет. В 1925 году правительство «просчиталось» и не получило той массы хлеба, которую должно было доставить крестьянское хозяйство. Этот класс, трудолюбивый, но собственнический и упрямый, почувствовал себя хозяином земли, добытой революцией. Правительство сочло, что крестьяне стали поперек пути «развития социализма» и что их надо уничтожить как класс.

Борьба, которую социалистическое правительство повело с основным огромным классом России, приняла такие ужасающие размеры, что картины «мировой бойни», как большевики называли мировую войну, потускнеют, если рядом с ними поставить образ разгромленного крестьянского народа. До городов докатывались только отзвуки, которые сказались грозно уже в 1929 году: ограничение питания, система карточек, непомерный рост цен на рынках, падение курса денег, исчезновение из обращения самых простых предметов, как бумага, стекла, гвозди, веревки, обувь, одежда, — всего.

— Второй голод. Подохнуть бы, один конец! — говорили кругом.

Возобновились массовые аресты, сначала так называемых «спекулянтов» и «валютчиков», то есть людей, у которых находили хотя бы более трех рублей серебром, не говоря уже о золотых вещах, как будто в этом была причина расстройства экономики, затем — «спецов». Кто-то должен быть виновен в том, что объявленная пятилетка — фундамент социалистического общества — явилась в облике разрухи и голода.

Мы поняли не сразу, что после нашей самоотверженной и преданной работы нас обрекли на гибель, в то время как заменить нас было некем, и это грозило развалом и застоем во всех культурных областях. Но аресты и ссылки шли, охватывая все более обширные круги, на службе мы казались себе исчезающей породой — зубрами, дни которых сочтены.

В это время письма из Мурманска, где муж служил последние годы, стали приходить с опозданием на семь — десять дней: задерживало ГПУ; оно работало небрежно и не стеснялось давать о себе знать.

В конце марта я получила записку минуя почту: «Арестованы Щ. и К. Был обыск. Что ищут — не понимаю. Сожги все».

Сожги все! Что мы, заговорщики? Преступники? Что значит — сожги все? Так же логично сжечь столы и стулья, как письма или фотографии. В письмах — дружба с культурными людьми, на фотографиях — несколько родных и милых лиц, с которыми связаны юность и детство. Кого из них жечь? Отец — его не скроешь, даже если б мне пришло это в голову: один из самых известных профессоров и исследователей Сибири, друг Нансена, автор массы научных трудов, внесенный во все энциклопедии. Мой дядя — не менее известный профессор, на учебниках которого выросли много тысяч студентов. Моя сестра — профессор в двух вузах. Вот и вся семья. Что можно узнать, раскрыв нашу жизнь хотя бы по дням и по часам? Работа — чуть не с детства. Упорный труд и служба своей стране, без всяких личных выгод для себя. И все же мы объявлены «подозрительными» — «suspects», как некогда аристократы. Что может быть глупей и возмутительней!

Хорошо, сожгу все, что можно, — вплоть до книг с авторскими подписями, чтобы, на всякий случай, никого не скомпрометировать. И если б не мальчик, который так любил свой дом, я бы все разрушила дотла, так мерзко было чувствовать, что жизнь вся обессмыслена, что не сегодня — завтра придут копаться в моих вещах, во всем, что было личного и дорогого.

Проклятый Мурманск! Надо было туда ехать! Нигде я не видела места более мрачного и унылого. Поезда ползут туда, 1590 км, больше двух суток; у полотна, в двух — трех местах, всегда валяются разбитые вагоны, которые не успевают убирать после непрекращающихся крушений, и на всех земляных работах группы оборванных и изнуренных ссыльных под пристальными взглядами конвойных с винтовками.

Мурманск — это не город, а голая, каменная котловина, по которой в беспорядке разбросаны рабочие бараки, несколько правительственных зданий и домишки жителей, кривые и косые, три четверти года вязнувшие в снежных сугробах, два месяца — в дикой грязи и два — в беспросветной пыли. Заборов, тротуаров, улиц — нет, или нельзя понять, где они должны идти, и потому кажется, что уборные и помойные ямы наставлены именно перед домами, а не за ними. На дне котловины — Кольский залив, незамерзающий и черный, как чернила, в обледеневших скалистых берегах. Зимой, больше двух месяцев, город тонет в полной полярной тьме, тогда, из-за нехватки электрической энергии, лампочки мигают, горят противным красноватым светом, от которого болят глаза и еще больше разбирает тоска.

И в эту холодную и мрачную дыру люди согласились ехать, так как там организуют первое русское траловое дело!

Нет, фанатизм в работе — это самое опасное и неизлечимое безумие! И каких разных людей оно поражает!

Щ. — Щербаков. Человек, которого только необыкновенный ум вывел из «мальчиков» на рыбных промыслах в управляющие северным отделением крупной рыбной фирмы, а после революции — в члены правления Северного государственного рыбопромышленного треста. Безродный, никогда ничего не имевший, он жил так, как будто на свете ничего, кроме этого треста, не существовало. Казалось, его должны были ценить и чтить, и вот он арестован первым.

К. — Кротов, бывший крупный северный рыбопромышленник. Он отдал государству все свое предприятие, как только белые покинули Архангельск, и пошел как рядовой служащий в рыбный трест. Он также в тюрьме.

Теперь черед за мужем. Человеку с настоящим исследовательским умом, с неукротимой энергией, ему всегда был нужен такой простор, где все надо было бы строить заново. Он мог бы спокойно сидеть в университете или в Зоологическом музее Академии наук, — нет, ему надо было создавать научные лаборатории в Мурманске! Будет теперь там же, в тюрьме и в ссылке, потому что ГПУ не пощадит человека, если он выше посредственности.

Когда, после этих арестов, муж приехал в командировку и мог пожить немного дома, я поняла, что ГПУ так уже извело его допросами, что, действительно, над всей нашей жизнью и работой начертаны два слова: «Сожги все». Надвигался такой террор, которого мы еще не видали. Не лично мы, а вся «интеллигенция как класс» была обречена.

22 сентября 1930 г. «Правда» вышла под зловещим заголовком: «Раскрыта контрреволюционная организация вредителей рабочего снабжения», затем шли целые столбцы невероятных, потрясающих «признаний». Специалисты, возглавлявшие основные отрасли снабжения, мясные, рыбные и овощные тресты, крупные научные силы и лучшие практики объявлялись «вредителями», сами признавались в этом и подписывали свои показания.

Представители всех крупнейших предприятий пищевой промышленности были в этом списке, как будто дело шло о выборах на какой-то съезд.

Ошеломленные, сидели мы с мужем за газетой. Слухи об арестах среди специалистов накапливались все лето, но большинство из них были схвачены в последние дни. Страшно было подумать, куда это может привести, поистине апокалиптическая картина уничтожения и разрушения потрясала воображение. С дьявольским цинизмом все лучшие работники предавались на расправу ГПУ, очевидно, чтобы кого-то устрашить и создать предлог притянуть сотни других.

— Но где же факты? — не выдержала я. — Где факты их «вредительства», о котором до сих пор никто не знал и не слыхал?

— Факты? Какие могут быть факты? — возбужденно бросил муж. — Они и выдумать их не потрудятся. Возводить такую ерунду — «критика взятых темпов»... «неверие в восстановление хозяйства советской властью»... действительно открыли преступления... Не в этом дело, — кончил он мрачно.

— В чем же?

Он протянул газету и нервно стал подчеркивать ногтем отдельные слова: «Рязанцев: до сего времени я был врагом советской власти... Каратыгин: вовлечен я был во вредительскую организацию проф. Рязанцевым... Левандовский: прежде чем перейти к освещению вредительской деятельности... Куранов: переходя к моей вредительской работе... Дроздов: я входил в состав вредительской организации»...

— Так все до одного. Всех заставили сказать одно и то же, — подытожил он.

— Да, это просто смешно и глупо. Кто поверит, что люди сами могли писать такие «признания», да еще выражаться так академически.

— ГПУ и без веры обойдется. Приговор же будет один, как одинаковы «признания».

Мы оба замолчали, Я понимала и не могла до конца понять. По выбору имен видно было, что все они намечены как жертвы, которые должны быть всем известны; чувствовалось, что вызывающий бесчеловечный тон газетами взят недаром. Внутри все восставало против очевидной нелепости. Можно прекрасно знать, что террор есть политический прием, а не орудие государственной справедливости, но принять террор — немыслимо.

— Зачем же? Какой смысл губить людей, которые работали, изобретали, создавали новые отрасли советской промышленности? — невольно продолжала добиваться я.

— Зачем? Во-первых, потому, что пятилетка невыполнима, и надо оправдать себя в глазах рабочих, своих и иностранных; во-вторых, потому, что карман ГПУ подорван прекращением лесозаготовок, и им не получить кредитов, если они не припугнут правительство, а, может быть, им не хватает рабочей силы, — почем я знаю, я не политик.

— Но не расстрел же нужен.

— Не знаю. Почем мы знаем, сколько арестовано еще, кроме тех, кого заставили подписать признания. Это, несомненно, только начало.

На службе все возбужденно спорили о том же, подальше прячась от коммунистов и доносчиков из своей среды; все чувствовали надвигающуюся катастрофу и все пытались защититься логикой и понятиями человеческой справедливости.

По окончании рабочего дня в учреждениях, на фабриках, заводах, даже в школах всех сгоняли на митинги, заставляли «единогласно» принять требование расстрела, строили в ряды и вели по улицам, с плакатами, наскоро намалеванными черными буквами по кумачовым полотнищам:

«Приговор рабочего класса непреклонен — вредители должны быть стерты с лица земли».

«Смерть вредителям!»

«Смерть контрреволюционерам!»

«Смерть всем врагам советской власти!»

На митингах жены, сестры, отцы, братья, даже дети должны были голосовать за немедленный расстрел своих близких, массами арестованных за последние дни. Всех, кто при голосовании осмеливался не поднять руки за смертную казнь, сейчас же вызывали в местный комитет, допрашивали и объявляли, что им придется покинуть службу: «Помните, кто не с нами, тот против нас. И пощады мы не дадим», — заканчивался краткий разговор.

Несколько рабочих и старых простодушных партийцев, задававших на митингах вопросы, будет ли расследовано судом это дело, и почему «вредительство» терпели столько лет, были вызваны в партийный комитет, затем они пошли в тюрьму, оттуда — в ссылку. Все остальные испуганно молчали, как будто уже были приговорены, и с бледными, обреченными лицами шагали под красными плакатами.

Еще два дня зловещих выкриков газет, исступленных митинговых воплей, организовавших «общественное мнение», гудков автомобилей ГПУ, и днем и ночью носившихся по улицам Москвы и Ленинграда, добирая жертвы, и 25-го вышел страшный список.

1. Рязанцева, А. В., проф., б. дворянина, члена правления Центрохладобойни... Основателя контрреволюционной организации.

2. Каратыгина, Е. С., проф., председателя сельскохозяйственной секции ВСНХ... Руководителя контрреволюционной организации.

3. Карпенко, М. 3., б. дворянина, главного инженера Хладоцентра... Организатора вредительства в Хладоцентре...

31. Никитина, С. П., зам. председ. правления Волго-Каспийского рыбного треста... Руководителя контрреволюционной организации в Волго-Каспийском тресте...

39. Карпова, П. П., технического директора треста Сетеснасть... Организатора вредительства в изготовлении сетеснастей...

И так 48 имен, 48 человек в полной силе жизни, знания и опыта, и... нечеловеческое слово — расстрелять.

«Приговор приведен в исполнение. Пред. ОГПУ Менжинский».

Если бы в обычное служебное время в учреждение вошли агенты ГПУ и застрелили тех, кто стоял во главе дела, и кого, следовательно, можно было выставить как «организаторов», чтобы затем с ними связать всех их подчиненных, впечатление было бы то же. Не лежали на полу окровавленные тела, часто даже не проводились обыски, в которых не нуждалось ГПУ, в своей работе пользуясь другими «доказательствами», но дела это не меняло. Подавленные чудовищной расправой, доведенные едва ли не до полусумасшествия, бродили оставленные пока «на свободе», но чувствовали все одно, — что смерть нависала, и спасения нет.

Действительно, в тиши тюрьмы расстрелы продолжались; только с открытым списком ГПУ не выступало. Говорили, что расстрел произвел невыгодное впечатление за границей, и потому решили продолжать втихомолку. Аресты шли такими темпами, что вскоре в некоторых отделах центральных учреждений не осталось никого, кроме сторожей и машинисток.

Через два дня после расстрела «48» к нам прибежала перепуганная девочка, падчерица одного из погибших.

— Меня прислала мама. У нас вчера все описали, сегодня вывозят вещи. У нас все отобрали, все, даже мои книжки... — губки у нее дрожат, глаза полны слез, но она торопится выговорить все, что ей поручила мать. — Мама сейчас получила повестку, ее ссылают, она должна уехать завтра, куда-то далеко, она просила, может быть, я могу пока пожить у вас. Мама думает, может быть, меня не вышлют, потому что папа мой был ненастоящий, не родной папа, — поправляется она и разражается громким плачем.

— Я все-таки очень люблю папу и буду любить, а девочки в нашем классе голосовали, чтобы папу расстрелять. Я не хочу, не хочу больше в школу, — кричала она сквозь рыдания.

— Замолчи и успокойся. Говори толком: где сейчас мама?

— Пошла... — тут глаза ее раскрылись от испуга... — Она сказала, мама сказала, что пойдет в ГПУ... Ее там расстреляют, как папу, — рыдала она, готовая броситься куда-то бежать.

— Маму никто не тронет, перестань. Ты же видела, она сама туда пошла, не так, как папа. Ей, вероятно, нужно попросить, чтобы тебя позволили пока оставить здесь.

— Я не хочу, я не хочу без мамы, — заливалась она слезами, пряча лицо мне в колени, так что у меня все руки и все платье были мокрые от слез.

— И будешь с мамой, — успокаивала я, сама дрожа, как в лихорадке, потому что ссылки жен и детей никто не ожидал, и словно новая пропасть разверзалась. — Ты слушай: мама приедет туда (я даже еще не знала куда), найдет там комнату, работу, напишет нам сюда, и ты поедешь к ней. Подумай только, что другим будет еще труднее: у одной мамы двое маленьких ребят, и ей, наверное, не позволят их оставить здесь, а там нет ни гостиниц, ни знакомых, неизвестно, куда деваться с вокзала. Твоей маме будет гораздо спокойнее ехать одной, а в школу ты здесь можешь больше не ходить, — успокаивала я несчастного ребенка несчастьями других.

— Знаете, ту, сумасшедшую, тоже высылают.

— Не может быть.

— Мама говорила. С ней ее сестра поедет, она одна не может, ей опять совсем плохо стало.

— Ну, сиди пока тут с моим мальчишкой. Я пойду к маме, — сказала я, освобождаясь от ее цепких рук.

Она немного успокоилась, а состояния ее матери я просто не могла представить.

В семьях расстрелянных творилось невыносимое. Женщин, обезумевших от горя, напуганных ребят, которые не в состоянии были понять случившееся и только в ужасе смотрели, как надрывались матери, высылали, отобрав все, кроме самого необходимого белья и одежды. Через три дня после расстрела отцов семьи должны были уехать в «вольную ссылку», без средств, без помощи, не зная, где найти пристанище, так как с жильем везде до крайности трудно и тесно. Быть может, только глубина отчаяния спасла этих несчастных женщин. Машинально подписывали они повестки о ссылке, протоколы о конфискации, забирали детей и отправлялись в полную неизвестность. Судьба их вызывала не меньший ужас, чем гибель их мужей, но это и нужно было для террора.

А в это время люди, которым непосредственно еще ничто не грозило, не выдерживали атмосферы ожидания и страха и кончали жизнь самоубийством. Среди них оказывались ученые специалисты, кое-кто из честных партийцев, музейные, научные работники, молодежь. Количество самоубийств росло с такой быстротой, что газетам запретили эти сообщения. Пожилые люди умирали в эти дни своей смертью, но скоропостижно: сердце не в силах было выдержать новое коммунистическое наступление.

Прошла какая-нибудь неделя со дня расстрела «48», а над интеллигенцией как будто пронеслась чума: тысячи сели в тюрьмы, а на оставшихся страшно было смотреть. Никто больше не спорил и не ждал справедливости и не надеялся на собственную правоту. Тюрьма, расстрелы, ссылки надвигались на всех, и стыдно было ждать пощады от судьбы, когда друзья лежали зарытыми в безвестной яме, а жены их и дети мучились, раскиданные где-то в глуши.

VIII. Конец семьи

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. VIII. Конец семьи

Катастрофы всегда внезапны, сколько бы их не ждали. Месяц ночных мук, прислушивания к шагам, к словам, к каждому шороху — а случилось это почти днем, когда возвращались со службы. В это время легко не застать дома, но услужливый коммунист-сослуживец справился по телефону: — Дома? Ну, как поживаете? — Вам что-нибудь нужно? — Нет, ничего. Я хотел спросить, не уезжаете ли куда? Через четверть часа агент ГПУ был у нас с ордером на арест... Я задержалась на службе, а когда пришла, все было кончено. Почти ничего не тронуто: обыск производился поверхностный, небрежный, потому что действительное положение вещей их не интересовало. Возможно, что и развязка была уже предрешена... Какой-то безликий молодой человек в штатском с равнодушным видом сидел в кресле и курил. Больше ничего, а дома, семьи уже не было. Все кругом будто оледенело, умерло. Муж переодевался, собирал вещи, быть может, в последнюю дорогу, я ему молча помогала, но все это так машинально, что я не знала, живы ли мы еще или вместо нас двигались наши тени. Все стало каким-то призрачным, ненастоящим... По окончании формальностей с актом об обыске все сели за стол в столовой. Собрала чай, его никто не пил, — нельзя было сделать ни глотка. Машину все не подавали: при таком разгоне у ГПУ не хватало автомобилей. Мы сидели и молча, в последний раз, смотрели друг на друга.

IX. В неизвестное

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. IX. В неизвестное

Часа через два мальчик проснулся. Ранка была в хорошем состоянии, но, конечно, ни один доктор не разрешил бы ему вставать с постели, а мы должны были заставить его идти по камням и болотам, пока он был в силах передвигаться. Перед нами был новый перевал, склон вскоре стал безлесным. С любой точки гребня хребта, направленного с севера на юг и очень похожего на пограничный, нас легко было взять на прицел. Будь моя воля, я, кажется, пошла бы без всяких предосторожностей, таким отчаянным казалось мне наше положение, но муж строго следил за тем, чтобы мы возможно быстрее делали перебежки, отлеживались за глыбами гранита и опять бежали до следующего прикрытия. Что думал мальчик, я не знаю. Он шел сжав губы, бежал, ложился, опять бежал. Ни колебания, ни страха. С перевала шел пологий спуск, вскоре начинались кусты можжевельника, низкие, но пушистые ели и полярные березки. В первом же закрытом месте мы сбросили рюкзаки и легли на мягкий, почти сухой мох. Перед нами открывалась неизвестность, и это надо было обсудить и усвоить. На запад текла река. На картах, которые мы видели до бегства и в общих очертаниях хранили в памяти, граница была проведена по водоразделу. Но там была показана одна река — здесь долина была широкой и составлялась течением трех небольших рек. Кроме того, даже по самой оптимистической карте от долины до границы оставалось километров двадцать, мы же свернули раньше и сразу оказались на реке, текущей к западу. По другой карте до границы должно было остаться еще километров пятьдесят. Но ни на одной карте реки такого направления в пределах СССР показано не было, вместе с тем, она не могла быть и на финской стороне.

Энеолит

Энеолит : период примерно с 5000 г. до н.э. по 3300 г. до н.э.

Энеолит : период примерно с 5000 г. до н.э. по 3300 г. до н.э.

19. Некролог русского рыбного дела

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 19. Некролог русского рыбного дела

22 сентября 1930 года ГПУ сообщило, что вредительская организация в пищевой промышленности полностью раскрыта, 25-го объявило о своей чудовищной расправе над схваченными жертвами. Впечатление, которое эта расправа произвела на граждан, и особенно специалистов СССР, нельзя назвать иначе, как отчаянием и паникой. Никто не думал о работе, все дрожали за свою жизнь, ждали расправы над собой и своими близкими. Коммунистическое начальство тщетно рекомендовало спокойствие и толковало о безопасности оставшихся на свободе. Никто ему не верил. Слишком хорошо было известно, что окончание процесса, объявление приговора и даже страшные слова «приговор приведен в исполнение» не означают в СССР конца арестов, а являются только предисловием к новым репрессиям и казням. В самом приговоре содержались явные указания на то, что это только начало. При объявлении о расстреле многих из числа «48-ми» ГПУ указывало: «руководитель группы вредительства такого-то треста», «организатор вредительства в таком-то районе».

Jacob van Heemskerck (1906)

HNLMS Jacob van Heemskerck (1906). Coastal defence ship or pantserschip of the Royal Netherlands Navy / Koninklijke Marine

Jacob van Heemskerck HNLMS Jacob van Heemskerck was a coastal defence ship (or simply pantserschip in Dutch) in the Royal Netherlands Navy / Koninklijke Marine. Laid down at Rijkswerf, Amsterdam in 1905. Launched 22 September 1906 and commissioned 22 April 1908. It had a long service history, saw action in World War II as a floating battery both for Netherlands and Germany. Then rebuilt into an accommodation ship after the war and decommissioned only on 13 September 1974. There was also the second vessel of the type, Marten Harpertzoon Tromp. The two were not exactly the same though. Jacob van Heemskerck was slightly smaller and had extra two 150-mm gun installed. Both ships were of a quite unique type, specific to Royal Netherlands Navy. By 1900 Koninklijke Marine practically consisted of two parts, more or less distinct: one for protecting homeland and another mostly concerned with Dutch East Indies defence. Or, in other words, a branch for European affairs and a branch for handling overseas issues. Not only in Dutch East Indies, but also in other parts of the world, where Netherlands had its dominions.

XXIII. Домой

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XXIII. Домой

На улицах было жарко, пыльно и душно. Окна кооперативов стояли совершенно пустые. На тележках продавали какую-то вялую зелень. Все шли усталые, скучные. В трамвае ссорились и переругивались. А все-таки, если бы установить всеобщую повинность и пересажать всех обывателей в ГПУ, они бы поняли, что нельзя так спокойно ходить по Шпалерке, считая, что это их не касается, пока их самих туда не засадили. Они поняли бы цену жизни и воли, чтобы вовремя ее защитить, а не таскали по улицам свою серую скуку, свою жалкую жизнь, опустошенную нуждой и страхом, пока их не засадят в застенок. Дома я нашла то, что ожидала: чужие люди, беспорядок, распроданные вещи. Дома, очага не существовало более, но сквозь горечь и боль утрат прорвался и вернул к жизни один крик: — Мама!.. Крик, полный восторга, изумления, любви, невысказанного горя, всего, что накопилось в его одиноком крохотном сердце. — Мама, мама, мама! — говорил он тихо, громко, ласково, жалобно, на все голоса, не находя больше слов. — Почему ты такой худой и бледный? — спросила я, ощупывая его повсюду. Как было замечательно, что я могла его трогать и гладить, моего брошенного мальчика. — Ты болел? — Нет, только один раз, немножко. У меня была крапивная лихорадка. Но я отнес твою передачу в тот день, чтобы ты не волновалась. Доктор сказал, что можно.

7. В «Рыбпром»

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 7. В «Рыбпром»

Первый мой выход на работу в Кеми был особенный. С моим пропуском в канцелярии коменданта Вечеракши вышла какая-то задержка, и когда я получил, наконец, пропуск, партию уже увели в город, поэтому меня отправили на работу одного. Не могу передать того странного чувства, которое я испытывал, идя по улице один, без конвойного за спиной, в первый раз после десяти месяцев тюрьмы. Идти надо было около двух километров. Целых полчаса я мог располагать собой, как хотел. Чтобы острее чувствовать свою «свободу», я шел то быстро, то замедлял шаг, то даже приостанавливался. Я мог это делать по своему желанию, и никто при этом грозно не кричал на меня сзади. С трудом я удерживал себя от желания все время оглядываться назад, чтобы лишний раз убедиться, что никто не следует за мной по пятам. Правда, я шлепал по грязи, среди улицы, так как знал, что в Кеми каждый охранник, который меня встретит на тротуаре, может отправить меня в карцер. Чтобы продлить свою свободную прогулку, я шел медленно и несколько раз переходил с одной стороны улицы на другую. ГПУ ничем не рисковало, выпуская меня без конвоя. Одет я был в арестантское платье, ни провизии, ни денег у меня не было. Не только в самой Кеми, но и на шоссе, ведущем к железнодорожной станции, и на всех прилегающих дорогах, масса охранников ГПУ. Наконец, жена была в их руках, в тюрьме на Шпалерной, сын был тоже в Петербурге. Если бы я бежал, их, несомненно, рассматривали бы как заложников. Шел я по знакомым местам. Мне приходилось и раньше бывать в Кеми во время исследовательских работ на Белом море. Кемь — город только по названию и мало чем отличается от поморских сел. Городских домов в Кеми нет.

Кавказ

Величко, В.Л.: С.-Петербург, Типография Артели Печатнаго Дела, Невский пр., 61, 1904

В.Л. Величко 1. Введение Какое доселе волшебное слово - Кавказ! Как веет от него неизгладимыми для всего русского народа воспоминаниями; как ярка мечта, вспыхивающая в душе при этом имени, мечта непобедимая ни пошлостью вседневной, ни суровым расчетом! Есть ли в России человек, чья семья несколько десятилетий тому назад не принесла бы этому загадочному краю жертв кровью и слезами, не возносила бы к небу жарких молитв, тревожно прислушиваясь к грозным раскатам богатырской борьбы, кипевшей вдали?! Снеговенчанные гиганты и жгучие лучи полуденного солнца, и предания старины, проникнутые глубочайшим трагизмом, и лихорадочное геройство сынов Кавказа - все это воспето и народом, и вещими выразителями его миросозерцания, вдохновленными светочами русской идеи, - нашими великими поэтами. Кавказ для нас не может быть чужим: слишком много на него потрачено всяческих сил, слишком много органически он связан с великим мировым призванием, с русским делом. В виду множества попыток (большею частью небескорыстных) сбить русское общество с толку в междуплеменных вопросах, необходимо установить раз и навсегда жизненную, правильную точку зрения на русское дело вообще. У людей, одинаково искренних, могут быть различные точки зрения. Одни считают служение русскому делу борьбой за народно-государственное существование и процветание, борьбой, не стесненной никакими заветами истории, никакими нормами нравственности или человечности; они считают, что все чужое, хотя бы и достойное, должно быть стерто с лица земли, коль скоро оно не сливается точно, быстро и бесследно с нашей народно-государственной стихией. Этот жестокий взгляд я назвал бы германским, а не русским.

843 - 1095

С 843 по 1095 год

Поздний период Раннего Средневековья. От Верденского договора в 843 до Клермонского собора в 1095.

Chapter VII

The voyage of the Beagle. Chapter VII. Buenos Ayres and St. Fe

Excursion to St. Fe Thistle Beds Habits of the Bizcacha Little Owl Saline Streams Level Plain Mastodon St. Fe Change in Landscape Geology Tooth of extinct Horse Relation of the Fossil and recent Quadrupeds of North and South America Effects of a great Drought Parana Habits of the Jaguar Scissor-beak Kingfisher, Parrot, and Scissor-tail Revolution Buenos Ayres State of Government SEPTEMBER 27th.—In the evening I set out on an excursion to St. Fe, which is situated nearly three hundred English miles from Buenos Ayres, on the banks of the Parana. The roads in the neighbourhood of the city after the rainy weather, were extraordinarily bad. I should never have thought it possible for a bullock waggon to have crawled along: as it was, they scarcely went at the rate of a mile an hour, and a man was kept ahead, to survey the best line for making the attempt. The bullocks were terribly jaded: it is a great mistake to suppose that with improved roads, and an accelerated rate of travelling, the sufferings of the animals increase in the same proportion. We passed a train of waggons and a troop of beasts on their road to Mendoza. The distance is about 580 geographical miles, and the journey is generally performed in fifty days. These waggons are very long, narrow, and thatched with reeds; they have only two wheels, the diameter of which in some cases is as much as ten feet.

Воспоминания кавказского офицера : III

Воспоминания кавказского офицера : III

В Анухву, лежавшую в горах, против Анакопии, верст пятнадцать от морского берега, мы приехали поздно ночью. Микамбай ожидал нас каждый час, и наши постели были уже приготовлены в кунахской, как называют дом, назначенный для гостей. Абхазцы, равно как и черкесы, живут обыкновенно в хижинах, крытых соломою или камышом, которых плетневые стены плотно замазаны глиной, перемешанной с рубленою соломой. Весьма немногие знатные и богатые горцы строят рубленые деревянные дома. Микамбай имел такой дом, и по этой причине слыл очень богатым человеком. Дом этот, занятый его семейством, был в два этажа,с окнами, затянутыми пузырем, между которым кое-где проглядывало небольшое стеклышко, добытое от русских. Кроме того, Микамбай пользовался уважением народа еще по другой причине: его меховая шапка была постоянно обвита белою кисейною чалмой, доставлявшей ему вид и титул хаджия, хотя он никогда не бывал в Мекке. На Кавказе нередко горец, задумавший ехать в Мекку поклониться Каабе, надевает чалму, принимает название хаджи и пользуется им иногда всю жизнь, не думая исполнить своего обета; а народ смотрит на него с глубоким уважением, как на избранника веры. Весь следующий день хаджи Соломон посвятил обсуждению вопросов, касавшихся до нашего путешествия. Горцы не начинают никакого дела, не собрав для совета всех в нем участвующих. Переговоры бывают в этих случаях очень продолжительны, так как старики, излагающие обыкновенно содержание дела, любят говорить много и медленно, и в свою очередь также терпеливо и внимательно выслушивают чужие речи.

Великолепный часослов герцога Беррийского

Братья Лимбург. Великолепный часослов герцога Беррийского. Цикл Времена года. XV век.

«Великолепный часослов герцога Беррийского» или, в другой версии перевода, «Роскошный часослов герцога Беррийского» (фр. Très Riches Heures du Duc de Berry) - иллюстрированный манускрипт XV века. Самая известная часть изображений часослова, цикл «Времена года» состоит из 12 миниатюр с изображением соответствующих сезону деталей жизни на фоне замков. Создание рукописи началось в первой четверти XV века по заказу Жана, герцога Беррийского. Не была закончена при жизни заказчика и своих главных создателей, братьев Лимбург.