VI. Каторжник

Мы встретились. Мы снова втроем. Сын держит отца за одну руку, а я за другую. У него руки горят и дрожат, у меня холодные, как ледышки. Мальчик гладит ему руку, пальто, колени. Он скорее приходит в себя, чем мы, взрослые.

— Ты меня узнал с такой бородой? — наконец выговаривает отец.

— Узнал, — отвечает сын серьезно. — Ты теперь трубку куришь?

— Трубку. Ты почему догадался?

— У тебя в кармане трубка.

— Верно, — он достал трубку и берет ее в рот.

Как странно... Лицо и то, и не то. Сколько веков прошло с тех пор, как мы смотрели в последний раз друг на друга. Или это было в какой-то другой жизни? На кого он похож?

Знаю.

Суриков. Стрельцы перед казнью. Тех кончили, этого помиловали, но ходит он, как наполовину казненный. Он страшно бледен, но от ветра, от житья в холодных бараках кожа загрубела, потемнела. По лицу лежат черные тени: под глазами, под обросшими скулами, вокруг рта. Черная борода выросла, как попало; из-за нее лицо еще больше кажется несовременным, нездешним. Шея ужасна: худая, сухая, она торчит из ворота застиранной, грубой рубашки с завязками вместо запонок или пуговиц. Кажется, будто голова не по шее, слишком тяжела. Руки, как шея, — жесткие, загрубелые и страшно худые. Как жутко на него смотреть! Год назад его увели из дому молодым и сильным: ему было сорок два года, но ему давали тридцать пять. Сейчас нельзя было сказать, что он старик, но видно было, что жить ему осталось недолго.

Открывается окно.

— Гражданка, ваш документ.

Подаю документы: трудкнижка (паспорт), профсоюзная книжка.

— Получите разрешение на свидание. Распишитесь. Документы получите по окончании свидания.

Как будто надо обрадоваться, что все же нам дали право видеться в течение пяти дней, но я не могу. Передо мной все плывет, как в тумане.

Теперь мы втроем идем по улице. Отец держит сына за руку, я иду рядом. На нем огромные сапоги, и он шагает по грязи, будто так и надо. Сын, забыв про все на свете, кроме того, что папка с ним, старается шагать с ним в ногу, без умолку рассказывает про школу, про меня, как я домой из тюрьмы пришла, как он меня теперь никуда не отпускает, чтоб я не потерялась опять. Вижу, что отец не понимает, что тот ему щебечет, только слушает его звонкий голосок.

— Какой я дурак, что заставляю вас хлюпать по такой грязи, — спохватывается муж, видя, что я отстаю. — Я привык. Нам не разрешали ходить по мосткам, только недавно перестали за это преследовать, я и отвык.

— Папка, это ничего, я тоже не люблю по мосткам ходить, тут не очень грязно, — уверяет сын, зачерпывая полные калоши.

— «Лужи-пай, они сухие», — усмехается грустно отец, вспоминая, как мальчик говорил, когда крохотный шлепал по строго-настрого запрещенным лужам и убеждал сам себя, что преступление его не столь велико.

Бедный ты мой мальчонок, мог ли кто думать, что тебе придется шлепать по лужам этой жестокой советской каторги!

— Куда ж мы идем? — спрашивает отец. — Где вы остановились? Так ужасно, что я ничего, ничего не мог для вас сделать: нас держат в лагере, за проволокой, в городе ни с кем разговаривать нельзя, я прямо не знал, что с вами будет. И поезд приходит ночью.

Он так разволновался, как будто для нас все это еще было впереди.

— Папка, ты знаешь, мама пошла ночью с какой-то незнакомой женщиной.

— Ну? — встревожено спрашивает отец.

— И вышло все прекрасно, — успокаиваю я. — Это поморка, здешняя старожилка.

— Поморы хорошие люди. Это лучше, чем в гостинице, там сплошной сыск. Но только мне сейчас нельзя к вам, мне надо на работу.

— Как? Папка, милый, почему?

Мы с сыном так огорчаемся, что отец сдается, хотя, быть может, и это риск в здешней каторжной жизни.

— Я зайду на минутку, потом пойду на работу, а к четырем вернусь, день скоро пройдет.

Как тяжко каждую минуту знать, что ты на цепи.

— Это необыкновенный случай, что мне дали разрешение, и мы увиделись в тот же день, я это заслужил своим горбом.

— Хорошее утешение! — думаю я про себя со злобой. Не могу видеть его рабом, все нутро бунтует. Мы входим в нашу калитку. Мальчика забавляют деревенские запоры: потянешь за веревочку — дверь открыта. Отец идет за ним все более робко. Он отвык от нормального людского жилья, подавлен тем, что все запрещено; его смущает каждый шаг.

— Ты, что же это, так и входишь в чужие двери? — останавливает он сына.

— А что? — говорит тот, не понимая, в чем дело. — Здесь все двери так открываются.

Собака лежит в сенцах и, признав нас за своих, уже не лает.

— Иди, иди, тут кухня, а потом наша комната. Мы входим в кухню. Отец останавливается у самого порога. У него, действительно, жуткая фигура. Сапожищи из грубой кожи гремят по полу, как каменные, когда-то прекрасное кожаное пальто все в пятнах, карманы порваны, пуговицы поломаны или оторваны, меховая шапка вытерта и свалялась клочьями. Он держит ее в руках и смущенно кланяется хозяйке.

Жалею ли я, что на нем нет отглаженного костюма и чистого воротничка? Нет. Мне мила его всклокоченная постаревшая голова, его ужасные сапожищи, но мне невыносимо видеть, как он стоит у порога крестьянской избы и чувствует себя последним парией.

— Пожалуйте, здравствуйте-ко, со свиданием! — говорит приветливо хозяйка. — Проходите-ко в избу...

— Грязный я очень... Сапоги вот... — показывает он смущенно.

— Чего тут, какая тут грязь, вымыл и — чисто. Нонче еще не прибрались. Вон куры нагадили, срам, простите уж! — бросается она ловить и загонять в курятник у печки кур и нарядного, нахального петуха, который шагает по кухне, стуча жесткими лапами, и вдруг, задрав голову, начинает орать во все горло, к большому возмущению хозяйки.

— Сапоги-то оботри, — приходит старуха на выручку моему мужу, протягивая ему веник.

Он присаживается на узкую лавку, старательно вытирает ноги и осторожно проходит в комнату. У него стали другие движения: медленные, неловкие: или это оттого, что ему так непривычно в доме?

В комнате он тихо притворяет за собой дверь, протягивает руку мне, сыну. Так мы стояли, так прощались, когда его уводили в тюрьму. Горе, горше смерти, горе всего пережитого за год гонений, поднимается, глушит.

Я хочу радоваться — не могу. Хочу сказать ему, что весь свой тюремный срок жила мыслью о нем, страстным желанием видеть его еще раз, и ничего не могу сделать с собой, не нахожу ни единого слова. Хочу улыбнуться и вижу, что у него глаза полны слез, которые стоят не скатываясь, между черными ресницами, под набухшими тонкими веками.

— Папочка, миленький папочка, ты не плачь, — шепчет мальчик, гладя отца по руке. — Ты видишь, мы к тебе приехали, мы опять к тебе приедем, папочка, бедненький!

Как все на свете перевернулось: сын утешает отца, как маленького. У мальчишки все же есть какое-то место в жизни, а у отца... В сердце у меня все наизнанку вывернулось, ничего не понимаю, что сказать, что сделать.

Он что-то говорит, ласково смотрит на меня, совсем забыв о себе. Я спрашиваю его о том, как он живет, а сердце не отпускает та едкая ненависть, которая зародилась у меня в тюрьме и вновь загорелась во мне здесь, когда я увидела каторжников, спешащих на работу, заполнив меня всю.

— Мне, правда, много легче, чем другим. Мне дали вторую категорию, — проговаривается он.

— Что это значит?

— По состоянию здоровья.

— Что нашли?

— Миокардит и...

— И?

— Легкие, — отвечает он конфузясь.

Довели! И это сделали с человеком, который мог, из озорства, носить тяжести наперегонки с профессиональными грузчиками. Кончили человека в год.

— Мне все-таки надо идти, — напомнил он, словно извиняясь. — Не хочется сейчас нарываться на неприятности. Я скоро вернусь.

— Идем, папочка, я тебя провожу, — поддержал его сынишка, который все время следил за каждым нашим словом.

Ушли. Я осталась. Сидела на том же стуле и думала. Ко мне вернулись спокойствие и ясность мысли. А мысль была одна — ненависть.

Ни тюрьма, ни этот лагерь не заставят меня, что называется, «поправеть», но большевики — это не революция. Правительство, преследующее лучших граждан страны, превращающее их в рабов, не заслуживает ни оправдания, ни прощения. Во имя чего это делается? Во имя социализма? Какая галиматья! Социализму нужны концлагеря? Социализм строят эти раскормленные гепеусты, в то время как изголодавшиеся, обессиленные люди должны спешить на подневольный труд?

Какой зловредный идиот посмеет назвать этот путь социализмом?

Часть I. Советский подплав в период Гражданской войны (1918-1920 гг.) [11]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть I. Советский подплав в период Гражданской войны (1918–1920 гг.)

Chapter XVII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XVII

Captain Morgan departs from Chagre, at the head of twelve hundred men, to take the city of Panama. CAPTAIN MORGAN set forth from the castle of Chagre, towards Panama, August 18, 1670. He had with him twelve hundred men, five boats laden with artillery, and thirty-two canoes. The first day they sailed only six leagues, and came to a place called De los Bracos. Here a party of his men went ashore, only to sleep and stretch their limbs, being almost crippled with lying too much crowded in the boats. Having rested awhile, they went abroad to seek victuals in the neighbouring plantations; but they could find none, the Spaniards being fled, and carrying with them all they had. This day, being the first of their journey, they had such scarcity of victuals, as the greatest part were forced to pass with only a pipe of tobacco, without any other refreshment. Next day, about evening, they came to a place called Cruz de Juan Gallego. Here they were compelled to leave their boats and canoes, the river being very dry for want of rain, and many trees having fallen into it. The guides told them, that, about two leagues farther, the country would be very good to continue the journey by land. Hereupon they left one hundred and sixty men on board the boats, to defend them, that they might serve for a refuge in necessity. Next morning, being the third day, they all went ashore, except those who were to keep the boats.

Часть III. Концлагерь

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь

Записки «вредителя»

Чернавин В.В: Записки «вредителя»

XII. Финляндия

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XII. Финляндия

Рассвет. Кругом бело. Из-за тумана ничего не видно; ни признака солнца, ни розовой полоски зари. Отец с сыном пошли на разведку. Я продолжала лежать; не могла себя заставить хотя бы пойти собрать черники. Вернулись. Теперь муж лег, я пошла бродить, чтобы не пропустить солнца. Чтобы занять себя, собирала чернику, рассыпанную на крохотных кустиках, потонувших во мху. Несколько ягод — и взгляд на небо. Что это? Как будто наметилось движение облаков, или это обман глаз, до слез уставших смотреть на белизну? Нет. Облака пошли выше, стали собираться группами. Разбудила мужа. Пока мы радостно суетились, солнце вышло по-настоящему. Собрались, скатились к речке. В пышных зарослях поймы вылетела на солнце масса блестящих, ярких жуков и бабочек; полярное лето кончалось, все торопились жить. На косогоре, где когда-то был пожар, выросли целые плантации цветов и ягодников. Многочисленные выводки тетеревов то и дело вырывались из-под самых ног и разбегались в заросли полярной березки. Дальше все чаще стали попадаться сшибленные и обкусанные грибы. Так хорошо, весело мы шли часов шесть — семь, но река после прямого западного направления повернула на север. — Надо сворачивать, — решил отец. Пошли по берегу. Опять болото, ивняк, комары. Муж становился все мрачнее. — Вода, наверное, ледяная, простужу всех вас. — Зато вымоемся. Шесть дней не умывались. Река оказалась глубокой и широкой. Нечего делать, надо было раздеваться и идти вброд. Муж пошел первый. Сразу, с берега, глубина была по пояс. Он шел наискось, борясь с сильным течением. Вода бурлила, становилось глубже.

5000 г. до н.э. - 3300 г. до н.э.

С 5000 г. до н.э. по 3300 г. до н.э.

Переходный период между Неолитом и Бронзовым веком: медь уже используется в некоторых регионах, но в повседневном использовании нет настоящих бронзовых сплавов.

Неолит

Неолит : период примерно с 9 000 г. до н.э. по 5000 г. до н.э.

Неолит : период примерно с 9 000 г. до н.э. по 5000 г. до н.э.

12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Моя квартирка, считавшаяся по Мурманску хорошей, потому что дом был построен несколько лет назад, с его стен не текла вода, под ним не росла плесень и грибы, — все же была далека от благоустройства: печи дымили так, что при топке надо было открывать настежь двери и окна; в полу были такие щели, что если зимой случалось расплескать на полу воду, она замерзала; уборная была холодная, без воды; переборки между моей квартирой и соседними, где ютилось несколько семей служащих треста, были так тонки, что все было слышно. В моей квартире, как и в других, была одна комната и крохотная кухня. Все мое имущество состояло из дивана, на котором я спал, двух столов, трех стульев и полки с книгами. Семья моя жила в Петербурге, и сидеть одному в такой комнате было невыносимо тоскливо, особенно по вечерам. Выл ветер, стучала в деревянную обшивку дома обледеневшая веревка, протянутая для сушки белья; и все казалось, что кто-то подходит к дому и стучится. Когда было морозно и тихо, в небе играли сполохи — северное сияние; точно в ответ им начинали гудеть электрические провода, то тихо и однотонно, то постепенно усиливаясь и переходя словно в рев парохода. Это действовало на нервы и вызывало бессонницу. В конце марта в одну из таких ночей я услышал стук и шаги. «Верно, что-нибудь на пристани случилось и матросы идут будить помощника, заведующего траловым флотом. Никогда нет этому человеку покоя, ни днем, ни ночью». Прислушался — да, так. Стучат к нему. Прошло часа два. Кто-то резко постучал в мою дверь. Вставать не хотелось: наверно, по ошибке или пьяный матрос забрел не туда. Нет, стучат.

IV. Кемь

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. IV. Кемь

Кемь. Мы стоим на мостках, на открытой деревянной платформе. Перед нами бревенчатый дом в два сруба, посредине надпись: станция Кемь. Значит, приехали. Что делать дальше? Ночь. Четвертый час. Темно, как будто бы кругом разлита сажа. Был снег, но весь стаял. Земля черная и небо черное. На платформе есть несколько фонарей, но за ними, кругом, кромешная тьма. Мальчик беспокойно смотрит на меня, а я сама стою, как потерянная. — Идем пока на станцию, — говорю я, — там теплее будет. Дверь все время скрипит: кто входит, кто выходит и сейчас же теряется во тьме. Входим и не знаем, как ступить: все помещение, величиной с избу, завалено людьми, сидящими, лежащими на своих мешках и деревянных сундучках. В помещении не воздух, а зловонный пар. Под потолком, словно в тумане, горит маленькая лампочка. Люди идут куда-то дальше, шагая через спящих. В углу двое поссорились, крепко ругаются и готовы сцепиться в драке. Мой мальчик испуган, не знает, как пройти, чтобы не наступить на кого-нибудь, но нас толкают в спину, и надо двигаться. Едва-едва протискиваемся в другое помещение: такой же бревенчатый сруб, называется буфет. Несколько грязных, ничем не прикрытых столов, около них поломанные стулья, в стороне прилавок с двумя тарелками, на одной — паточные конфеты в промокших бумажках, на другой — несколько ломтиков черного хлеба. Народу здесь все же меньше потому, что, кто ничего не спрашивает себе в буфете, того гонят вон.

Chapter XII

The voyage of the Beagle. Chapter XII. Central Chile

Valparaiso Excursion to the Foot of the Andes Structure of the Land Ascend the Bell of Quillota Shattered Masses of Greenstone Immense Valleys Mines State of Miners Santiago Hot-baths of Cauquenes Gold-mines Grinding-mills Perforated Stones Habits of the Puma El Turco and Tapacolo Humming-birds JULY 23rd.—The Beagle anchored late at night in the bay of Valparaiso, the chief seaport of Chile. When morning came, everything appeared delightful. After Tierra del Fuego, the climate felt quite delicious—the atmosphere so dry, and the heavens so clear and blue with the sun shining brightly, that all nature seemed sparkling with life. The view from the anchorage is very pretty. The town is built at the very foot of a range of hills, about 1600 feet high, and rather steep. From its position, it consists of one long, straggling street, which runs parallel to the beach, and wherever a ravine comes down, the houses are piled up on each side of it. The rounded hills, being only partially protected by a very scanty vegetation, are worn into numberless little gullies, which expose a singularly bright red soil. From this cause, and from the low whitewashed houses with tile roofs, the view reminded me of St. Cruz in Teneriffe. In a north-westerly direction there are some fine glimpses of the Andes: but these mountains appear much grander when viewed from the neighbouring hills: the great distance at which they are situated can then more readily be perceived. The volcano of Aconcagua is particularly magnificent.

Chapter VIII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter VIII

Lolonois makes new preparations to make the city of St. James de Leon; as also that of Nicaragua; where he miserably perishes. LOLONOIS had got great repute at Tortuga by this last voyage, because he brought home such considerable profit; and now he need take no great care to gather men to serve under him, more coming in voluntarily than he could employ; every one reposing such confidence in his conduct that they judged it very safe to expose themselves, in his company, to the greatest dangers. He resolved therefore a second voyage to the parts of Nicaragua, to pillage there as many towns as he could. Having published his new preparations, he had all his men together at the time, being about seven hundred. Of these he put three hundred aboard the ship he took at Maracaibo, and the rest in five other vessels of lesser burthen; so that they were in all six ships. The first port they went to was Bayaha in Hispaniola, to victual the fleet, and take in provisions; which done, they steered their course to a port called Matamana, on the south side of Cuba, intending to take here all the canoes they could; these coasts being frequented by the fishers of tortoises, who carry them hence to the Havannah. They took as many of them, to the great grief of those miserable people, as they thought necessary; for they had great use for these small bottoms, by reason the port they designed for had not depth enough for ships of any burthen. Hence they took their course towards the cape Gracias à Dios on the continent, in latitude 15 deg. north, one hundred leagues from the Island de los Pinos.

XII. Тяжкий день

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XII. Тяжкий день

Это было в феврале. Утро как утро. Мрак. Вставать трудно. Всякая работа опостылела: на службу тянешься через силу. Шел пятый месяц после ареста мужа, надо было вот-вот ждать приговора. Расстреливать как будто стали меньше, но в лагеря, на принудительные работы ссылали тысячами. Во всякой мелочи, во всяком пустяке невольно чуялось недоброе предзнаменование, а тут, выходя на лестницу, на серой каменной площадке я наткнулась на большое, полузамерзшее кровавое пятно. Оно поплыло у меня в глазах, оставляя повсюду зловещие блики. Вероятно, пьяница-сосед, вернувшись поутру домой, расквасил себе нос на скользкой лестнице, но сердце сжалось от испуга, и всю дорогу по запорошенным улицам красное пятно мелькало на снегу. Я тогда не знала, что ГПУ расстреливает в подвалах, а не на дворе. Первый вопрос на службе: — Как ваше здоровье? — Как всегда. В чем дело? — Сюда звонили только что, справлялись о вас, мы думали, уж не случилось ли чего. У вас ведь дома телефон, почему не звонят вам? — Нет, ничего, спасибо. Странно... Кому, зачем пришла мысль пугаться за мою судьбу? Но не успела я сесть за работу, ко мне влетела одна из сослуживиц. — Вы знаете, наша Э. разбилась насмерть. — Как?! — Мужу дали приговор по академическому делу — десять лет принудительных работ. Она бросилась с четвертого этажа в пролет лестницы. Э. с маленькой головой и огромной косой, которая едва укладывалась кругом.