14. Москва

Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за «неискренность», то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, — это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым.

Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие «Союзрыбу» — Главное управление рыбной промышленности СССР, — знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле. Я не ждал от них человеческого или просто честного отношения к сослуживцам, но думал, что, заботясь о пользе дела, они должны попытаться найти достаточные связи в ГПУ в Москве, чтобы умерить безумное рвение мурманских гепеустов.

В Петербург мурманский поезд должен был прийти по расписанию в девять часов утра, московский уходил вечером. Я мог рассчитывать только на эти несколько часов между поездами, чтобы побывать дома, но мурманский поезд всегда опаздывал и мог сократить эти часы до минимума. На мое счастье, поезд опоздал на пятнадцать часов, то есть ровно настолько, чтобы не попасть на московский поезд, и таким образом я мог пробыть дома целые сутки.

Невеселые ждали меня вести. От жены я узнал о массе арестов среди интеллигенции в Петербурге и в Москве. Аресты шли бессмысленные и жестокие: сажали и старых, и молодых, и тех, кто до революции имел имя и положение, и тех, кто только что выскочил из Советского ВУЗа. Сажали тех, кто сторонился политики, и тех, кто принимал самое рьяное участие во всех большевистских политических кампаниях, тех, кто занимался чистой наукой, и тех, кто работал в промышленности.

Сидели историки, среди них несколько человек мировой известности, много музейных деятелей, инженеров самых разных специальностей, врачей; кроме того, как всегда, шли аресты среди духовенства и бывших военных. Никакая специальность, ни имя не спасали от преследования. Единственный общий признак, по которому, видимо, брали людей, была их интеллигентность. Не было сомнения, что это был поход против культуры. Два года назад всему миру была объявлена «ликвидация кулака, как класса», теперь шла очередь интеллигенции. Наше положение было, может быть, хуже крестьянского. Крестьянин мог бросить дом, хозяйство, уйти в город или другую губернию, превратиться в пролетария и затеряться в толпе себе подобных. Мы не могли этого сделать: наш капитал и имущество — наши знания, развитие и культура — продолжали оставаться предметом зависти и ненависти большевиков, в какое бы положение мы ни попадали. «Раскулачивать» нас можно было, только отняв жизнь. Может быть, поэтому борьба против интеллигенции ведется большевиками с еще большей жестокостью, чем против крестьян.

Дома у меня обыска не было. Действия ГПУ всегда непонятны; в Мурманске перетряхнуть у меня все мешочки с крупой, выгрести золу из печки, а в Петербург, на настоящую квартиру, и не заглянуть. Но я был уверен, что рано или поздно, придут. Только бюрократизмом и крайней неповоротливостью аппарата ГПУ можно было объяснить этот «промах». Я внимательно осмотрел свой стол, — старые письма, фотографии, рукописи. Казалось, ничего, даже с точки зрения ГПУ, нельзя было усмотреть подозрительного, но я сжег все, даже детский альбом, — пускай не попадается в грязные лапы ГПУ.

Проезд из Петербурга в Москву не представлял затруднений: вечером уходили три поезда, которые прибывали в Москву утром. Вокзал был в порядке, в поездах было много мягких и несколько «международных» вагонов; можно было получить постельное белье, чай с белыми сухарями, которые давно исчезли из продажи. Основная масса пассажиров состояла из служащих, едущих для докладов и совещаний; нередко встречались и иностранцы. Для них-то, в значительной степени, и поддерживался порядок. Когда проезжал какой-нибудь особо знатный иностранец, вокзал декорировался даже пальмами и лавровыми деревьями, которые исчезали так же быстро, как всякая декорация.

Москва. Еще два-три года назад на вокзале вереницей стояли портье из гостиниц, предлагая «свободные номера», у вокзала длинным рядом чернели такси. В 1930 году ни тех, ни других уже не было. Получить номер в гостинице стало почти невозможно, искать такси — никому не приходило в голову: все стремились воткнуться в трамвай и найти ночевку у знакомых, хотя бы на стульях или на сундуке.

Мне надо было попасть к моему другу В. К. Толстому, на Зубовскую площадь. Москва всегда волновала меня своим особым, только ей свойственным колоритом. Как ни стараются большевики уничтожить все специфически московское, им до сих пор не удалось стереть ее лица. Красные ворота еще были целы, хоть и предназначены к слому. Мясницкая — все такая же, только ближе к центру движения столько, что пешеходы не помещаются на тротуарах и захватывают часть мостовой. Трамваи переполнены до отказа, и совершенно непонятно, как еще люди протискиваются в них и выходят, где им нужно, но масса жаждущих остается на всех остановках, не имея возможности втолкнуться. Езда же по улицам сравнительно ничтожна: иногда протрусит уцелевший извозчик на худой кляче с такой пролеткой, что вот-вот рассыплется, промчатся с оглушительными гудками казенные автомобили. Как ни хвалятся большевики моторизацией, даже в Москве автобусов очень мало, и за такси надо охотиться, потому что они разобраны по учреждениям, и на стоянках никогда ни одного не бывает.

Первое социалистическое строительство можно видеть на Лубянской площади, где все огромное пространство между Мясницкой и Лубянкой занято старыми и вновь выстроенными зданиями ГПУ. Никогда и нигде охране не отводилось такого видного, центрального места, не затрачивалось таких колоссальных сумм на строительство такого рода учреждений. Здесь же помещается и огромная «внутренняя тюрьма» ГПУ: она скрыта внутри квартала, огорожена другими зданиями ГПУ, и иностранцам никогда не догадаться, какое страшное место находится в самом центре Москвы. ГПУ недостаточно Бутырок, вмещающих пятнадцать тысяч человек, подследственных ГПУ, потребовалось выстроить поближе новую, огромную внутреннюю тюрьму, оборудованную по последнему слову техники, где при помощи этой техники ведется и дознание.

Москвичи с интересом следят через окна трамвая за огромными очередями у некоторых магазинов.

— Что дают?

— Водку. Видишь, все с бутылками, без посуды не продают.

— Закуску бы лучше какую дали. Пей без шамовки, — говорит кто-то мрачно.

Иверской часовни нет — снесена, но на стене бывшей Городской Думы оставалась надпись, вызванная когда-то соседством этой часовни:

«Религия — опиум для народа». Вряд ли многие из народа понимали, при чем тут «опиум», но изречение прославилось бойким переводом французского корреспондента — «La religion est l'opinion du peuple», которое он привел в доказательство, что большевики не преследуют религиозных убеждений.

В Кремлевских стенах наглухо закрыты ворота и охраняются чрезвычайными караулами. Изредка ворота распахиваются, чтобы пропустить правительственный автомобиль, тогда мельком видна пустая, вымершая площадь Кремля. За крепкими стенами и штыками скрывается «народное» правительство, волей которого лучшие люди страны сидят за другими крепкими стенами, охраняемые часовыми и штыками.

Университет и Румянцевка не только целы, но тщательно отремонтированы, особенно с фасадов, — показ заботы о культуре. Храм Спасителя тогда еще был цел, но уже обречен. За ним, на противоположном берегу Москва-реки, у самого «Болота», гигантское здание еще в лесах — «Дом правительства». Пока он строился, назначение его менялось несколько раз, архитектора и пожарную команду расстреляли, так как однажды загорелись леса. Перед «Домом правительства» строится новый каменный мост: набережная завалена кусками мраморных плит, заготовленных на московских кладбищах, местами можно прочесть остатки надписей: «похоронен…», «здесь покоится…», «дорогой, незабвенной…», «Упокой…». Предполагается, что это должно пойти на будущее украшение площади.

На Пречистенке, в особняке Ф. В. Челнокова, еще цел «Толстовский музей», в особняке Морозова — «Музей новой французской живописи», в который влита и Щукинская коллекция. Часть картин продана. Москвичи уверены, что и этот простоит недолго, последует за ликвидированными музеем фарфора, музеем мебели в Нескучном, музеем 40-х годов на Собачьей площадке и другими. Полоса советского либерализма и эстетизма кончилась.

Воспоминания кавказского офицера : II

Воспоминания кавказского офицера : II

Не стану описывать подробно моего путешествия от Тифлиса до границ Абхазии; оно было весьма незанимательно. Зимнее время скрывало от мен живописную сторону богатой имеретинской и мингрельской природы. Плохие дороги, дурные ночлеги, холод, грязь и снег попеременно преследовали меня от начала до конца путешествия. До Сурама я ехал на русских почтовых телегах; всем известно, как они покойны. Через Сурамские горы и далее приходилось ехать верхом, на казачьих переменных лошадях. В Кутаисе я остановился на несколько дней, чтобы явиться к управляющему Имеретией, начальнику абхазского действующего отряда, знавшему только о моем гласном назначении находиться при войсках в Абхазии, так как в Тифлисе признано было необходимым никому не поверять тайны моего настоящего поручения, для того чтобы предохранить меня от последствий всякой даже неумышленной нескромности. Далее я продолжал свой путь без отдыха. От самого Кутаиса я не пользовался другим помещением, кроме постовых плетневых хижин, ночуя в них, по кавказскому обыкновению, на земле, окутанный в бурку вместо постели и одеяла; поэтому я немало обрадовался, услышав шум моря, означавший близость Редут-Кале, в котором я ожидал найти некоторое вознаграждение за испытанные мною лишения. Когда мы подъехали к Редуту, совершенно смерклось, и только эта темнота помешала моему преждевременному разочарованию. Редут-Кале — земляное укрепление, построенное на берегу моря, около устья реки Хопи, посреди непроходимых болот, — был в то время забытый уголок, в котором прозябали изнуренные лихорадками несколько солдат, офицеров и карантинных и таможенных чиновников.

IX. В неизвестное

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. IX. В неизвестное

Часа через два мальчик проснулся. Ранка была в хорошем состоянии, но, конечно, ни один доктор не разрешил бы ему вставать с постели, а мы должны были заставить его идти по камням и болотам, пока он был в силах передвигаться. Перед нами был новый перевал, склон вскоре стал безлесным. С любой точки гребня хребта, направленного с севера на юг и очень похожего на пограничный, нас легко было взять на прицел. Будь моя воля, я, кажется, пошла бы без всяких предосторожностей, таким отчаянным казалось мне наше положение, но муж строго следил за тем, чтобы мы возможно быстрее делали перебежки, отлеживались за глыбами гранита и опять бежали до следующего прикрытия. Что думал мальчик, я не знаю. Он шел сжав губы, бежал, ложился, опять бежал. Ни колебания, ни страха. С перевала шел пологий спуск, вскоре начинались кусты можжевельника, низкие, но пушистые ели и полярные березки. В первом же закрытом месте мы сбросили рюкзаки и легли на мягкий, почти сухой мох. Перед нами открывалась неизвестность, и это надо было обсудить и усвоить. На запад текла река. На картах, которые мы видели до бегства и в общих очертаниях хранили в памяти, граница была проведена по водоразделу. Но там была показана одна река — здесь долина была широкой и составлялась течением трех небольших рек. Кроме того, даже по самой оптимистической карте от долины до границы оставалось километров двадцать, мы же свернули раньше и сразу оказались на реке, текущей к западу. По другой карте до границы должно было остаться еще километров пятьдесят. Но ни на одной карте реки такого направления в пределах СССР показано не было, вместе с тем, она не могла быть и на финской стороне.

Ла-Манш и Северное море

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне. Ла-Манш и Северное море

К началу Второй мировой войны класс торпедных катеров в Германии находился, по сути дела, в стадии становления. Из 17 имевшихся в строю единиц лишь шесть (S-18 - S-23) были оснащены надежными дизелями фирмы «Даймлер-Бенц» и могли привлекаться к активным действиям вдали от баз. Все они входили в состав 1-й флотилии (командир - капитан-лейтенант Курт Штурм). 2-я флотилия из восьми ТКА (S-10 - S-17, корветтен-капитан Рудольф Петерсен) считалась боеспособным подразделением лишь на бумаге. Половину в ней составляли катера с ненадежными дизелями фирмы MAN. Три еще более старых катера с такими же двигателями использовались в учебных целях. Еще 14 «шнелльботов» находились в различных стадиях постройки, но, по всем расчетам, их могло хватить лишь на замену старых катеров и покрытие неизбежных потерь. До желаемых 6-8 катерных флотилий по 8 единиц в каждой было далеко. Несколько слов относительно организации катерных сил. Согласно немецкой структуре, подразделения «шнелльботов» находились в ведении командующего миноносцами (Fuhrer der Torpedoboote) - до ноября 1939 года им был погибший впоследствии на «Бисмарке» контр-адмирал Гюнтер Лютьенс. В ноябре 1939 года его сменил капитан цур зее Бютов, командовавший ранее немецкой Дунайской флотилией. Последний сыграл в становлении и развитии класса германских торпедных катеров роль, во многом схожую с той, которую сыграл Дёниц в подводном флоте. Он считал, что торпедные катера, подобно тяжелым кораблям и субмаринам, должны взять на себя функции борьбы на коммуникациях - естественно, не на океанских, а на прибрежных.

Глава 1

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 1

Если бы кто-нибудь сегодня сказал мне, что через 20 лет я больше не буду американцем, что каждому городу и селению этой страны суждено пережить войну и голод, что жизнь всех моих друзей будет выбита из привычной колеи и большинство из них погибнет насильственной смертью, а сам я окажусь в отдаленном уголке мира, навсегда оторванный от своей семьи, – если кто-нибудь сказал бы мне все это, я счел бы такого человека безумцем и категорически отверг столь мрачные прогнозы. Возможно, позднее, уединившись и дав волю воображению, впал бы в томительное беспокойство. Я вспомнил бы, что не так давно считал подобное предсказание смехотворным и абсурдным, однако оно полностью оправдалось. Даже самое невероятное кажется возможным теперь, когда я начал чувствовать пропасть, разделяющую мое восприятие жизни прежде и сейчас. Внутренне я изменился: иным стало мое отношение к понятию «национальное», у меня другие привязанности и устремления. Только память связывает того, кем я был, с тем, каким я стал, – непрочная цепь впечатлений, – которая одним концом накрепко прикована к живому, пульсирующему настоящему, а другим теряется в дымке времени, в странном, ирреальном прошлом. Трогая эту цепь, разум извлекает из далекого времени живые картины; каждая исчерпывающе полна: там люди, краски и звуки. Одновременно каждый образ – лишь эпизод в цепи событий, лишь миг бегущего времени, лишь маленькая ступень на этапе моего развития. Пять, десять, пятнадцать лет назад каждому из этих этапов соответствовали определенные надежды и разочарования, вера и убеждения.

Contents

Map of contents in English, French and other languages, using Latin-based scripts

2. В камере

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 2. В камере

Часть стены общей камеры, выходящей в коридор, забрана решеткой от потолка почти до полу. Решетка массивная и довольно редкая, головы просунуть нельзя, но руки можно. Как в зверинцах — для львов и тигров. Дверь такая же решетчатая. Работа солидная, добросовестная — «проклятое наследие царизма», столь пригодившееся в Союзе Советских Социалистических Республик. В камере полумрак, и трудно разобрать, что там делается. На стук открываемой двери с ближайшей койки поднялся человек в белье и, не обращая на меня внимания, заговорил с надзирателем с упреком в голосе. — Товарищ Прокофьев (фамилия надзирателя), вы обещали нам больше не давать, мне некуда класть. В двадцатой нет ста человек, а у нас сто восемь. — В двадцатую тоже даем, — ответил равнодушно надзиратель, поворачивая ключ в огромном замке. — Раздевайтесь, товарищ, — обратился ко мне человек в белье. — Пальто повесьте здесь. — Он указал на гвоздь у самой двери, на котором уже висела такая масса пальто, шуб, шинелей, тужурок, что было совершенно непонятно, как они держатся. Я снял пальто и бросил его в угол около решетки. Постепенно разглядел камеру. Это была большая, почти квадратная комната, около семидесяти квадратных метров. Потолок — слегка сводчатый, поддерживаемый посередине двумя тонкими металлическими столбами.

Часть II. Тюрьма

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма

20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Попробуем нарисовать общую картину произошедшего на склоне Холат-Сяхыл в первом, так сказать, приближении. Около 15:00, возможно несколько позже, в момент окончания установки палатки, когда оставалось лишь закрепить на растяжках конёк крыши, группа Игоря Дятлова столкнулась с угрозой физической расправы, которая исходила от вооружённых огнестрельным оружием людей. На самом начальном этапе развития конфликта от группы "дятловцев" отделились Тибо-Бриньоль и Золотарёв, которые наблюдали за происходившим у палатки с некоторого удаления, не имея ни малейшей возможности повлиять на ситуацию. Вооружённые люди в силу неких особых причин не ставили перед собой задачу убить туристов немедленно и возле палатки - они рассчитывали "выморозить" группу, выгнав её на холод. С этой целью неизвестные потребовали, чтобы "дятловцы" сняли обвуь, рукавицы и головные уборы. Во время раздевания возникли пререкания, последовали ответные угрозы со стороны туристов и они, скорее всего, проявили пассивное неподчинение. Можно предполагать, что в эти минуты особенно активно демонстрировали возмущение девушки, спровоцировав первое, пока незначительное, применение силы со стороны нападавших. Косвенно на это указывают разрывы деталей одежды Зины Колмогоровой (рукав свитера). Тогда же мог получить сильные разрывы нижней части штанины и Георгий Кривонищенко (тех самых шаровар, что впоследствии будут обнаружены на теле Людмилы Дубининой). Возможно, возникшую заварушку Рустем Слободин использовал для того, чтобы напасть на одного из тех, кто грозил оружием.

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919

Николай Реден : Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914-1919

Интереснейшие воспоминания человека очень неординарной судьбы. Одно простое перечисление основных событий юности и молодости Николая Редена впечатляет: начало Великой Войны и «побег» из гимназии на фронт, Февральская революция, Петроград 17-го года, большевистский переворот, участие в тайной офицерской организации, арест и бегство, нелегальный переход в Финляндию, приезд в Эстонию и участие в боях в составе Северо-Западной Армии. Николай Реден остается с армией до трагического финала похода на Петроград, потом интернирование армии в Эстонии, плавание в Данию на «Китобое», встречи с вдовствующей императрицей и наконец эмиграция в Соединенные Штаты. Там для Николая начинается новый, американский этап его жизни. Николаю Редену пришлось пройти через невероятные испытания, увидеть жизнь медвежьих углов России, узнать тюрьму и оценить всю прелесть воли. Когда разразилась революция, юный гардемарин оказался в своей стране во враждебном окружении. Он перешел границу с Финляндией, воевал в составе Белой армии в Эстонии. После разгрома белых с группой молодых флотских офицеров на похищенном корабле он совершил переход в Копенгаген. Не раз пришлось юноше побывать на грани жизни и смерти. Судьба хранила Редена, ему удалось, пройдя множество испытаний, найти новую родину и не забыть о своей принадлежности к народу страны с трагической, но великой историей.

Часть 1

Побег из ГУЛАГа. Часть 1

II. Сборы на свидание

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. II. Сборы на свидание

Свидание — это слово имеет такое значение в СССР, как никогда нигде не имело. Такой силы, такой глубины, кажется, вообще нет слов. Два раза в год можно просить о свидании с заключенным, с каторжником. Могут дать, могут и не дать. Просить можно только на месте, в УСЛОНе. Не дадут — ехать обратно, зная отныне, что заключенный зачислен в строгую категорию, и потому неизвестно, придется ли еще когда-нибудь увидеться. Дадут свидание — сможешь увидеть, но кого?.. в каком состоянии?.. Тень человека. Если бы сказали, что я увижу отца, умершего несколько лет назад, я, возможно, испытала бы волнение и потрясение не меньшее. Страшно было. Мальчик волновался так, что мы почти не могли говорить о предстоящем свидании. Дело дошло до трогательного, щемящего случая. Утром он мне сказал, что болен, и не пошел в школу. Когда я вернулась со службы, он лежал в постели, но мне показалось, что без меня что-то произошло. — Ты без меня вставал? — Да. — На улицу выходил? — Да. — Зачем? Не отвечая, он нагнулся за кровать и достал оттуда большой лист, скатанный в трубку. — Это карта. Мне хотелось знать место, где папа. Но мне дали такую большую карту. Другой не было. Она стоила три рубля. Но это мои деньги. Я не думал, что она будет такая большая, — тянул он ворчливо и смущенно. — И не знал, куда ее от меня спрятать? — Я думал, что ты рассердишься, что я не пошел в школу.

843 - 1095

С 843 по 1095 год

Поздний период Раннего Средневековья. От Верденского договора в 843 до Клермонского собора в 1095.