X. Пустые дни

He знаю, как рассказать о мучительно пустых днях, потянувшихся после ареста мужа. Арест в то время был почти смертельным приговором. Каждый день мог быть и моим последним днем на воле. Несколько проще казалось умереть, а надо было жить, чтобы не оборвать две другие жизни: одну большую, там, в тюрьме, другую маленькую, беспомощно и удивленно смотревшую, как исчезали кругом милые, родные лица.

Газеты были полны сообщений, как в дни войны. Сначала жуткая инсценировка «процесса Промпартии», когда Рамзин, бросив фразу, что с его организацией связано около 2000 человек, открыто признал, за сколько жизней он купил свою. Потом угодливая подготовка «академического дела», то есть разгром русской, главным образом исторической, науки, когда судьба ученых была решена в застенках ГПУ. И, наконец, мерзейший «процесс меньшевиков», когда недавние партийцы клялись и кланялись, выдавая сами себя и друг друга. Все это усиливало только чувство бездонной пустоты, в которой тонула все русская интеллигенция.

Чем больше смертей, чем больше каторжных приговоров, тем равнодушней становились все кругом. Гибли уже не отдельные люди, погибал весь класс. Террор разрастался в общую катастрофу, поглощавшую личности, сметавшую все на своем пути, как стихийное бедствие.

До сих пор, в течение всех революционных лет, для интеллигенции смысл жизни был в работе, чем больше дезорганизации вносила революция, тем напряженней становился труд, чтобы, несмотря на отчаянную, гибельную политику, спасти что только можно в несчастной стране. Теперь все это становилось непосильным.

Ответом на 13 лет упорного труда в самых тяжких условиях был слепой, безжалостный террор. Повсюду, где открыто не распоряжалось ГПУ, его замещали партком, местком и прочие комитеты, вмешивавшиеся во всякую работу и стремившиеся всякую мысль ввести в жесткие и часто бессмысленные рамки партийных директив, сочинявшихся неграмотными людьми. В научных учреждениях, как на производствах, требовалось немедленно и безусловно все перестроить «по-марксистски»; малейшее возражение толковалось как «вредительство». Вот пример одного из разговоров в научном учреждении:

— Вы знаете, в каком году закончился феодализм?

— В котором году? Что с вами?

— Мы только что отзаседали в комиссии по проведению марксизма и нам объявили, что феодализм надо кончать 1495 годом.

— Почему?

— Открытие Америки.

— И для всех стран?

— Повсюду. Так постановили. Второй разговор, через месяц.

— Вы знаете последнюю новость?

— Нет.

— Феодализм кончается в 1848 году.

— Опять заседали?

— Да, и постановили совершенно категорично. Советую запомнить.

— А как же с Америкой?

— Отменили. Оказывается, это старо и придавать этому значение — оппортунизм.

— На какой срок действительно ваше постановление?

— Будем надеяться, что до следующего заседания, если за это время наш марксист прочтет еще какую-нибудь брошюрку...

Так молодые коммунисты насаждали марксизм, а умные и старые спецы растерянно присутствовали при таком принятии теории. Все это проводилось с такой партийной ригористичностью, что каждый возражавший немедленно квалифицировался как классовый враг, хотя партийные направления менялись довольно часто. Марксистские авторитеты не выдерживали больше полугода, и сменялись новыми, подобными же.

Но этого казалось мало. Вскоре всем предстояло пройти через «чистку» — проверку личного состава. Она была возвещена огромными плакатами, развешенными внутри и снаружи здания.

«Товарищ, доноси на своих товарищей, попов, буржуев и других контрреволюционеров», — гласит один из них, может быть, несколько неудачно, но правдиво сформулированный. Под ним стоял большой фанерный ящик для соответствующих заявлений.

Затем, так как в основе всего должен лежать, по Марксу, «принцип производственных отношений», научное учреждение было прикреплено к одному из крупных заводов, из рабочих которого была назначена комиссия для проверки правильности «установки» дела, а главное — пригодности личного состава сотрудников.

Честные, хорошие рабочие-старики, простоявшие у станка лет двадцать, и новая занозистая молодежь — слесари, монтеры, кочегары — попадали в кабинеты, от века пропахшие книгами и препаратами. Смущались, поражались, интересовались, но решительно не знали, чему тут верить или не верить. Все казалось им вроде черной магии. И как тут было рассудить, на пользу пролетарскому государству или во вред все эти книги и согбенные ученые в очках, за которыми и глаз не видно.

По существу, это могло быть интересной встречей, но «чистка» рисковала кончиться вничью, а «классовый враг» останется не выявленным.

Тогда непременные члены из ГПУ и парткома круто свернули на вопросы социального происхождения, предполагаемой приверженности царскому режиму и проч. Тот служил раньше в таком-то министерстве — не был ли близок к самому министру? А у этого жена была урожденная графиня, княгиня или генеральская дочка, черт ее разберет. Тот не был дворянином, как большинство, но продолжал писать через «ъ», а этот говорил «господа», а не «граждане» или «товарищи»... При таком подходе дело быстро устроилось, и скоро большинство видных специалистов получили постановление об исключении их по первой категории, т. е. без права службы где бы то ни было. С удивлением оглядывались они назад, на 15–20 лет честной продуктивной научной работы, не понимая, в чем же их вина; куда идти, когда во всей своей научной жизни они были связаны с тем учреждением, откуда их грубо гнали. Другие, помоложе, приглядывались, куда удрать, на что попроще переменить свою специальность...

Закончив чистку, тянувшуюся месяца два, начальство, опомнившись от «административного восторга» и проводив любезными словами одураченных рабочих, начало сознавать, что учреждение разгромлено, работать не с кем, большинство уволенных заменить некем, так как они — единственные специалисты в своей области, и «временно» почти всех оставили на своих местах.

Итак, два месяца потеряно, работа сбита, люди издерганы, все для того, чтобы проявить «пролетарскую бдительность». Шаг за шагом развал все глубже проникал в те области науки и искусства, которые еще были целы. ГПУ избило лиц что покрупнее и поталантливее, парткомы и месткомы громили учреждения своими «чистками», пока само правительство не догадалось прекратить эту забаву. В тоске смотрели мы, как все кругом валилось, и многие с отчаяния шептали, что в ГПУ есть настоящие вредители, которые намеренно стремятся разложить учреждения и извести людской состав, чтобы... но тут мысль обрывалась, потому что нельзя было представить, к какой конечной цели это могло вести. Но мне уже было все равно...

Ежеминутно чувствовать, что муж в тюрьме, что в любой момент я могу отправиться туда же, а сын останется совсем один, и в это время тянуть опостылевшую службу, из которой выхолостили весь смысл работы, казалось, временами, просто глупо.

Я выбивалась из последних сил, так как зима, и холод, и голод жали со всех сторон, а тут разыгрывай комедию, особенно несносную, когда к деловым обязанностям прибавлялось еще требование участвовать в «общественной работе».

Четыре часа, конец служебного времени, а тут назначено «общее собрание». Один выход из учреждения закрыт, у другого дежурят коммунисты из месткома, чтобы нельзя было «смыться».

Четыре часа — мальчик пришел из школы. Дома холодно. Печка не топлена. Принесет ли он дрова? Не любит он ходить за дровами. Тяжело ему это, не по годам. А собрание все не начинается: начальство запаздывает.

Все устали, всем хочется есть. В зале холодно. Кто бродит, кутаясь в пальто, кто сидит нахохлившись. Всем тяжко, а уйти нельзя. Вот, наконец, явилось и начальство.

— Социалистическое строительство, завершая фундамент... — отчеканивает назначенный оратор надоевшие трафаретные фразы, которые никто не слушает.

Скоро пять. Мальчишка, верно, голодный. Не помню, есть ли керосин для примуса? Не сходит он, пожалуй, а в пять закроют лавку, — думается мне.

— ... призывает к ударничеству, к напряжению всей нашей рабочей воли...

Хлеб он, наверное, купит. Карточки остались на столе. Только бы он с голода не съел всю булку, а то на утро ничего не будет.

— ... гигантскими шагами. Индустриализация, охватывая всю страну...

Смыться до шести, а то и в кооператив не попадешь. Кроме вчерашнего картофельного супа, ничего нет.

— ... Смело обгоняя капиталистическую Европу, разлагающуюся под ударами всеобщего кризиса...

Нет. Не могу больше. Скоро шесть, когда же мы с ним уроки приготовим?

Так перекликаются мои беспокойные мысли с пустозвонными словами. Все изнывают, а оратор в сотый раз кричит одно и то же. Всем мучительно хочется смыться, так как известно, что собрание протянут часов до девяти, но страшно попасть на заметку. Я не выдерживаю, выскальзываю за дверь, бегу по лестнице, как будто за мной кто-то гонится, в передней резко надеваю пальто на глазах торчащего там комсомольца.

— Вы куда, товарищ, разве собрание кончено? — слышу ехидный вопрос.

— Нет, но мне необходимо на вечернюю работу, — вру я, чтобы отвязаться от него.

— Ах, так... — недоверчиво и злобно тянет он. — Все-таки, знаете, чистка у нас...

Я не слушаю. Все равно вляпалась. Не возвращаться же. Да и не могу я вернуться, до ночи, что ли, голодать мальчишке?!

Мороз крепчает. Градусов 18–20. Бегу, тороплюсь, чтобы попасть в кооператив.

Прибегаю. Пустые прилавки. На полках пакеты сухой горчицы и лаврового листа. С тоской смотрю кругом, нет ли чего съедобного — ничего. Есть бочка с селедками, но их дают только по карточкам, 200–400 гр. на месяц. Бочка с солеными зелеными помидорами, но такими раздрызглыми, что их берут только с отчаяния.

Продавец в шубе, потому что кооператив почти не топят, посиневший и злой от скуки, угрюмо ворчит:

— Чего вам? Нет ничего.

Но в это время я увидела баночку искусственного меда, забытую на пустой полке.

— Меду.

Нехотя снимает с полки и молча, не завертывая, протягивает. Плачу 2 рубля 80 копеек за 200 граммов желтоватой, сладковатой жидкости. Все-таки будет чем утешить маленького.

Вот дом. Звоню. Слышу, бежит. Как радостно, что я еще могу слышать его шажки, что сейчас увижу его рожицу. А отец? Увидит ли его когда-нибудь?

— Мама, что ж это, ведь шесть часов. Ты посмотри — шесть часов. Я же есть хочу.

— Керосину купил?

— Нет. Очередь на весь квартал. Голодный-то не поспишь, замерзнешь. Там чуть-чуть есть.

— Дров принес?

— Нет. Очень темно в сарае. Как мне одному со свечкой там возиться?

— Эх ты, замерзнем мы с тобой.

— А ты зачем пропала?

— Пропала? Общее собрание, чистка, сам знаешь. И так вляпалась.

— И смыться-то не умеешь, — говорит, смеясь и радуясь, что кончилось его одиночество.

Мордочку ему подвело от холода и голода. В комнатах градусов 10, в кухне — 7; там мы не топим — дров жаль и готовить нечего. Жжем примус.

— Ну как, за дровами сейчас?

— Мама, — говорит он жалобно. — Мама, ведь есть хочется. Я с двенадцати ничего не ел, да и шамовка в школе плохая была, только каша пшенная, без молока, без сахара, с какой-то грязной подливкой.

Я сдаюсь, потому что сама не ела с утреннего чая, а от беготни по морозу так захотелось есть, что голова кружится.

— Идем в кухню греть суп.

— А еще что?

— Ничего нет, милый. На рынок не успела. Меду купила в кооперативе.

— Ладно, чайку попьем. Я булку принес. И знаешь, даже не очень черствую. Я, право, только совсем маленький кусочек съел, — добавляет он, ловя мой испуганный взгляд.

Свежего хлеба мы не получаем никогда, потому что пока из центральных пекарен развезут на склады, а там распределят по районным булочным, проходит день, а то и два.

Мальчик раскачивает примус и болтает без умолку, как натосковавшаяся птица, а я режу еще картошки.

— Ну, как, тебя не вычистили еще?

— Нет еще.

— А если выгонят, на что жить будем?

— Устроюсь как-нибудь. Не посадили бы только, — срывается у меня с языка.

Мне не с кем говорить, я всех боюсь скомпрометировать, да и далеки стали все теперь, а с сыном у нас одни и горе, и заботы.

— А что я тогда делать буду, мама? — жалостно смотрит он на меня.

— Учиться. Меня ждать. Нас с отцом кормить в тюрьме. Ты знаешь, у Ивановых отец и мать сидят, осталось пятеро ребят, и только девочка старше тебя. Живут. Идем-ка лучше суп есть.

Жутко вспомнить, сколько ребят осталось беспризорными.

Недавно хоронили молодую женщину, погибшую от чахотки, когда муж сидел на Шпалерке. Его сослали в Соловки за несколько дней до ее смерти: проститься к ней не пустили, а она уже не в силах была подняться. У ее могилы стояли только девочка и мальчик, держась за руки, как дети в какой-то невыносимо грустной сказке.

Только сели есть — звонок. Еще какая гадость. После ареста гости к нам не ходят.

— Из домоуправления, — объявляет скверный, кривой старикашка, бывший дворник из соседнего дома, заделавшийся коммунистом.

— Что нужно?

— У вас две комнаты?

— Две.

— Потесниться придется. Великовата площадь. Куда вам столько?

— Я имею право на две комнаты; сын не должен помещаться вместе с матерью.

— Право? Какое там право, когда нам людей девать некуда. Вы тут буржуями расселись, а мне рабочих в подвал, что ли? — кричит он вызывающе.

— Я сказала, что имею право и буду его защищать.

— Посмотрим! — угрожающе кончает он. — Не забывали бы, муженек-то где...

Он уходит, ругая меня на всю лестницу, а мальчик испуганно жмется ко мне.

— Мама, что он нам сделает?

— Ничего, не беспокойся. Он так пугает, «на арапа» взять хочет, а сделать ничего не может.

Увы, я знаю, что он многое может и не только своим нахальством и нахрапом, как говорится, «на арапа». Он чует, что я вот-вот сяду, подбавляет кое-что доносиками и охотится на «жилплощадь» — самое драгоценное, что есть в СССР, за что и взятку можно взять тысчонки 2–3, и перепродать за 5–6 тысяч.

Наш суп остыл; есть расхотелось. Наскоки домоуправления — это самое тяжкое, что есть после ГПУ, потому что в них и произвол, и угроза отнять домашнее спокойствие, последнее пристанище в этой ужасной жизни.

За этой неприятностью плывет другая.

— Мама, знаешь, ванна замерзла, — грустно, словно виновато, говорит мой мальчик.

— Когда? Я утром мылась.

— Как вернулся из школы. Не идет вода.

— Бедные мы с тобой, несчастные. Ну, идем за дровами, одевайся.

— А уроки как? — напоминает он робко.

— Успеем. Идем скорее. Не замерзать же!

Идем в сарай. Дверь так примерзла, что мы вдвоем едва отдираем ее. Дрова обледенелые, тяжелые. Мы через силу тащим, ушибая и раня руки.

— Эх, папка бы нам печку натопил! — вспоминает маленький.

— Да, папка, хорошо еще, что он не видит, как мы тут бьемся.

Вот затопили печку в комнате, и в ванной, быть может, отойдет еще вода. Сели у огня, согрели на углях чайник и стали учить заданные стихи:

Ступень за ступенью, удар за ударом
Года накипали стремительным жаром.
Машины и жилы в стальном напряженье.
Года вырастали в ряды достижений.

Мальчишка дремлет, глаза слипаются. Скучные, надоевшие слова, за которыми нет никакого образа. Я ничем не могу его подбодрить и не знаю, зачем это надо учить. Вдруг он вспоминает что-то, и глаза у него блестят.

— Мама, у тебя туфли развалились.

— Развалились, — показываю ему остатки туфель, лопнувшие в десяти местах, с отвалившейся подошвой. Ордера на дешевую обувь я не могла достать, потому что выдавались они как особая милость на службе, где меня игнорировали «за слабую общественность», купить же или заказать у сапожника я не могла, потому что это стоило рублей 200, то есть почти два месячных жалованья.

Мальчишка убегает на кухню, приносит мне поношенные, но крепкие туфли.

— Откуда? — с радостью встречаю я подарок.

— Забыла? В прошлом году ты их выкинула, я нашел, почистил, вот тебе подарок.

— Ах ты, милый, смотри, какие туфли чудные.

Развеселившись, он вдруг выпаливает без запинки все стихотворение, после ложится в постель и, засыпая, говорит мечтательно:

— Мама, если завтра пойдешь на рынок, купи мне одно яичко, оно 75 копеек стоит, это не очень дорого.

— Два куплю, спи.

Мальчик засыпает, а я сижу одна в наполовину распроданной, разгромленной квартире. Тяжкая пустота снова обволакивает меня, как будто я одна во всем мире: нет ни домов, ни города, ни улиц, один сплошной мрак, и в нем я вижу бледное лицо мужа, как в те минуты, когда мы в последний раз смотрели друг на друга. Жив ли?

Eneolithic

Eneolithic : from 5000 to 3300 BC

Eneolithic : from 5000 to 3300 BC.

Ссылки

Ссылки : материалы на Русском и других языках, использующих Кириллицу

Часть IV. Работа в «Рыбпроме». Подготовка к побегу

Записки «вредителя». Часть IV. Работа в «Рыбпроме». Подготовка к побегу

1991 - [ ... ]

From 1991 to the present day

From the collapse of the Soviet Union in 1991 to the present day.

Chapter XIII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XIII

Captain Morgan goes to Hispaniola to equip a new fleet, with intent to pillage again on the coast of the West Indies. CAPTAIN MORGAN perceived now that Fortune favoured him, by giving success to all his enterprises, which occasioned him, as is usual in human affairs, to aspire to greater things, trusting she would always be constant to him. Such was the burning of Panama, wherein Fortune failed not to assist him, as she had done before, though she had led him thereto through a thousand difficulties. The history hereof I shall now relate, being so remarkable in all its circumstances, as peradventure nothing more deserving memory will be read by future ages. Captain Morgan arriving at Jamaica, found many of his officers and soldiers reduced to their former indigency, by their vices and debaucheries. Hence they perpetually importuned him for new exploits. Captain Morgan, willing to follow Fortune's call, stopped the mouths of many inhabitants of Jamaica, who were creditors to his men for large sums, with the hopes and promises of greater achievements than ever, by a new expedition. This done, he could easily levy men for any enterprise, his name being so famous through all those islands as that alone would readily bring him in more men than he could well employ. He undertook therefore to equip a new fleet, for which he assigned the south side of Tortuga as a place of rendezvous, writing letters to all the expert pirates there inhabiting, as also to the governor, and to the planters and hunters of Hispaniola, informing them of his intentions, and desiring their appearance, if they intended to go with him.

7. В «Рыбпром»

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 7. В «Рыбпром»

Первый мой выход на работу в Кеми был особенный. С моим пропуском в канцелярии коменданта Вечеракши вышла какая-то задержка, и когда я получил, наконец, пропуск, партию уже увели в город, поэтому меня отправили на работу одного. Не могу передать того странного чувства, которое я испытывал, идя по улице один, без конвойного за спиной, в первый раз после десяти месяцев тюрьмы. Идти надо было около двух километров. Целых полчаса я мог располагать собой, как хотел. Чтобы острее чувствовать свою «свободу», я шел то быстро, то замедлял шаг, то даже приостанавливался. Я мог это делать по своему желанию, и никто при этом грозно не кричал на меня сзади. С трудом я удерживал себя от желания все время оглядываться назад, чтобы лишний раз убедиться, что никто не следует за мной по пятам. Правда, я шлепал по грязи, среди улицы, так как знал, что в Кеми каждый охранник, который меня встретит на тротуаре, может отправить меня в карцер. Чтобы продлить свою свободную прогулку, я шел медленно и несколько раз переходил с одной стороны улицы на другую. ГПУ ничем не рисковало, выпуская меня без конвоя. Одет я был в арестантское платье, ни провизии, ни денег у меня не было. Не только в самой Кеми, но и на шоссе, ведущем к железнодорожной станции, и на всех прилегающих дорогах, масса охранников ГПУ. Наконец, жена была в их руках, в тюрьме на Шпалерной, сын был тоже в Петербурге. Если бы я бежал, их, несомненно, рассматривали бы как заложников. Шел я по знакомым местам. Мне приходилось и раньше бывать в Кеми во время исследовательских работ на Белом море. Кемь — город только по названию и мало чем отличается от поморских сел. Городских домов в Кеми нет.

Chapter XVIII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XVIII

Captain Morgan sends canoes and boats to the South Sea He fires the city of Panama Robberies and cruelties committed there by the pirates, till their return to the Castle of Chagre. CAPTAIN MORGAN, as soon as he had placed necessary guards at several quarters within and without the city, commanded twenty-five men to seize a great boat, which had stuck in the mud of the port, for want of water, at a low tide. The same day about noon, he caused fire privately to be set to several great edifices of the city, nobody knowing who were the authors thereof, much less on what motives Captain Morgan did it, which are unknown to this day: the fire increased so, that before night the greatest part of the city was in a flame. Captain Morgan pretended the Spaniards had done it, perceiving that his own people reflected on him for that action. Many of the Spaniards, and some of the pirates, did what they could, either to quench the flame, or, by blowing up houses with gunpowder, and pulling down others, to stop it, but in vain: for in less than half an hour it consumed a whole street. All the houses of the city were built with cedar, very curious and magnificent, and richly adorned, especially with hangings and paintings, whereof part were before removed, and another great part were consumed by fire. There were in this city (which is the see of a bishop) eight monasteries, seven for men, and one for women; two stately churches, and one hospital. The churches and monasteries were all richly adorned with altar-pieces and paintings, much gold and silver, and other precious things, all which the ecclesiastics had hidden.

VI. Ночевка в болоте

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. VI. Ночевка в болоте

Неприятная была эта ночь. Пришлось приткнуться между корнями большой ели, где было хоть немного сухого места и куда мы трое могли приткнуться, только скорчив ноги. Кругом была сплошная мокрота. Мох, серый и жесткий в сухие дни, набух от дождей и тумана, как вата, — под ним и в нем стояла вода. Воздух был насыщен мелкими капельками влаги и несметным количеством огромных желтых комаров, которые звенели, как скрипичный оркестр. Густой туман, а может быть и облако, лежал густым слоем, закрывая темные ели от корней до самых макушек. На нас все было мокро: сапоги, портянки, носки — все это надо было стащить и завернуть ноги в сухие тряпки. Комары донимали так, что пришлось накрутить на шею и на руки все, что было: чулки, рубашки, кальсоны. После жаркого, утомительного дня атмосфера полярного болота пронизывала нестерпимой сыростью и холодом. Мальчик спал у меня под боком и даже ухитрился согреться. Муж задремывал, но ежеминутно со стоном просыпался. Я не спала. Тело затекло и застыло; хотелось вытянуться, но ноги сейчас же попадали в воду. Время тянулось мучительно медленно: потянет ветром, отнесет облако, кажется, будто начинает светать; через минуту все опять затянет и стоит та же белая тьма. Как только туман стал подниматься, я разбудила мужа: надо было скорее уходить из этого страшного болота. Вид у мужа был ужасный: вокруг шеи у него была повязана рубашка, одна рука закручена фуфайкой, другая кальсонами, ноги обернуты портянками. Казалось, будто весь он изранен и перевязан. Под черным накомарником лицо его казалось еще бледнее. Он дрожал всем телом: руки тряслись, зубы стучали.

Глава 11

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 11

Возвратившись в город после двухмесячного отсутствия, я смотрел на Петроград глазами постороннего. Впечатление было безрадостным и мрачным. В морозные мартовские дни Петроград выглядел шумным, необузданным, румяным парнем, полным сил и эгоистических надежд. Знойным, душным августом Петроград казался истасканным, преждевременно состарившимся человеком неопределенного возраста, с мешками под глазами и душой, из которой подозрения и страхи выхолостили отвагу и решимость. Чужими выглядели неопрятные здания, грязные тротуары, лица людей на улицах. Обескураживало больше всего то, что происходившее в Петрограде выражало состояние всей страны. В последние годы старого режима Россия начала скольжение по наклонной плоскости. Мартовская революция высвободила силы, повлекшие страну дальше вниз. Она вступила в последнюю стадию падения. Заключительный этап распада пришелся на период между маем и октябрем 1917 года. В это время главным актером на политической сцене был Керенский. Как государственный деятель и лидер страны он был слишком ничтожен, чтобы влиять на ход событий. Сложившимся за рубежом мнением о значимости своей персоны он обязан рекламе. Представители союзнических правительств и пресса связывали с ним последнюю надежду на спасение России. Чтобы подбодрить себя, они представляли Керенского сильным, энергичным, умным патриотом, способным повернуть вспять неблагоприятное течение событий и превратить Россию в надежного военного союзника. Однако образованные люди России не обманывались. В начале марта рассказывали о первом дне пребывания Керенского на посту министра юстиции.

Chapter XV

The voyage of the Beagle. Chapter XV. Passage of the Cordillera

Valparaiso Portillo Pass Sagacity of Mules Mountain-torrents Mines, how discovered Proofs of the gradual Elevation of the Cordillera Effect of Snow on Rocks Geological Structure of the two main Ranges, their distinct Origin and Upheaval Great Subsidence Red Snow Winds Pinnacles of Snow Dry and clear Atmosphere Electricity Pampas Zoology of the opposite Side of the Andes Locusts Great Bugs Mendoza Uspallata Pass Silicified Trees buried as they grew Incas Bridge Badness of the Passes exaggerated Cumbre Casuchas Valparaiso MARCH 7th, 1835.—We stayed three days at Concepcion, and then sailed for Valparaiso. The wind being northerly, we only reached the mouth of the harbour of Concepcion before it was dark. Being very near the land, and a fog coming on, the anchor was dropped. Presently a large American whaler appeared alongside of us; and we heard the Yankee swearing at his men to keep quiet, whilst he listened for the breakers. Captain Fitz Roy hailed him, in a loud clear voice, to anchor where he then was. The poor man must have thought the voice came from the shore: such a Babel of cries issued at once from the ship—every one hallooing out, "Let go the anchor! veer cable! shorten sail!" It was the most laughable thing I ever heard. If the ship's crew had been all captains, and no men, there could not have been a greater uproar of orders.

15. В.К. Толстой

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 15. В.К. Толстой

Останавливался я в Москве всегда у В. К. Толстого, с которым мы вместе выросли и дружили с детства. Работали мы в одной специальности, которой я увлекся еще в юношеские годы, и это сближало нас еще больше. Несмотря на громкую фамилию, Толстой не был ни графом, ни даже дворянином, потому что отец его был воспитанником «Воспитательного дома». ГПУ и Крыленко совершали сознательный подлог, когда, объявляя о расстреле В. К. Толстого, причисляли его к дворянам. Метрика отца была в бумагах расстрелянного, но прокурор республики не затруднял себя элементарной добросовестностью. Я хорошо знал всю их семью. Отец В. К. Толстого был врачом и не имел других средств к существованию, кроме тех, которые ему давала его скромная служба. В семье росло пятеро ребят, воспитание которых поглощало все средства, зарабатываемые отцом. В доме никогда не было даже сколько-нибудь приличной обстановки, ничего, кроме кроватей и необходимых столов и венских стульев. В. К. Толстой, еще студентом, начал работать по ихтиологии; после же окончания университета (петербургского), эта работа стала специальностью, и он сразу выдвинулся, как серьезный исследователь и научный работник. Даже в ранних, небольших статьях он выделялся самостоятельностью мысли и далеким от трафарета методом. После революции он с таким же увлечением и любовью отдался практической работе широкого масштаба и восемь лет был директором государственной рыбной промышленности Азовско-Черноморского и Северного районов.

10. «Академическое дело»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 10. «Академическое дело»

«Академическое дело» или, как его называли еще, «платоновское дело», по имени академика С. Ф. Платонова, было одним из самых крупных дел ГПУ, наряду с «шахтинским процессом», делом «48-ми», процессом «промпартии» и др. Для жизни русской интеллигенции оно имело огромное значение, значительно большее, чем пышно разыгранный весной 1931 года «процесс меньшевиков», подробно освещенный в советской и заграничной печати. «Академическое дело» известно сравнительно мало, потому что ГПУ не вынесло его на открытый суд и решило судьбу крупнейших ученых в своих застенках. Скудные сведения о нем, проникавшие через лиц, привлеченных по этому «делу», и от близких, передавались каждый раз с такой опаской, были так отрывочны, что даже официальная часть, то есть самое обвинение, осталась в значительной мере неясной и противоречивой. Когда явится возможность представить это дело по документам и свидетельствам людей, непосредственно привлекавшихся по нему, оно займет место истинного некролога русской, особенно исторической, науки. Это будет одна из самых трагичных страниц в повести о русской интеллигенции. Я же могу говорить о нем только как случайный свидетель, со слов лиц, попадавших со мною в те же тюремные камеры, бывших со мною в этапе или в Соловецком концентрационном лагере. Кроме того, я связан тем, что могу передать только ту часть разговоров, по которым ГПУ не сможет установить, от кого я их слышал. Особенностью этого «дела» было прежде всего то, что оно оказалось «неудачным» для ГПУ.