X. Пустые дни

He знаю, как рассказать о мучительно пустых днях, потянувшихся после ареста мужа. Арест в то время был почти смертельным приговором. Каждый день мог быть и моим последним днем на воле. Несколько проще казалось умереть, а надо было жить, чтобы не оборвать две другие жизни: одну большую, там, в тюрьме, другую маленькую, беспомощно и удивленно смотревшую, как исчезали кругом милые, родные лица.

Газеты были полны сообщений, как в дни войны. Сначала жуткая инсценировка «процесса Промпартии», когда Рамзин, бросив фразу, что с его организацией связано около 2000 человек, открыто признал, за сколько жизней он купил свою. Потом угодливая подготовка «академического дела», то есть разгром русской, главным образом исторической, науки, когда судьба ученых была решена в застенках ГПУ. И, наконец, мерзейший «процесс меньшевиков», когда недавние партийцы клялись и кланялись, выдавая сами себя и друг друга. Все это усиливало только чувство бездонной пустоты, в которой тонула все русская интеллигенция.

Чем больше смертей, чем больше каторжных приговоров, тем равнодушней становились все кругом. Гибли уже не отдельные люди, погибал весь класс. Террор разрастался в общую катастрофу, поглощавшую личности, сметавшую все на своем пути, как стихийное бедствие.

До сих пор, в течение всех революционных лет, для интеллигенции смысл жизни был в работе, чем больше дезорганизации вносила революция, тем напряженней становился труд, чтобы, несмотря на отчаянную, гибельную политику, спасти что только можно в несчастной стране. Теперь все это становилось непосильным.

Ответом на 13 лет упорного труда в самых тяжких условиях был слепой, безжалостный террор. Повсюду, где открыто не распоряжалось ГПУ, его замещали партком, местком и прочие комитеты, вмешивавшиеся во всякую работу и стремившиеся всякую мысль ввести в жесткие и часто бессмысленные рамки партийных директив, сочинявшихся неграмотными людьми. В научных учреждениях, как на производствах, требовалось немедленно и безусловно все перестроить «по-марксистски»; малейшее возражение толковалось как «вредительство». Вот пример одного из разговоров в научном учреждении:

— Вы знаете, в каком году закончился феодализм?

— В котором году? Что с вами?

— Мы только что отзаседали в комиссии по проведению марксизма и нам объявили, что феодализм надо кончать 1495 годом.

— Почему?

— Открытие Америки.

— И для всех стран?

— Повсюду. Так постановили. Второй разговор, через месяц.

— Вы знаете последнюю новость?

— Нет.

— Феодализм кончается в 1848 году.

— Опять заседали?

— Да, и постановили совершенно категорично. Советую запомнить.

— А как же с Америкой?

— Отменили. Оказывается, это старо и придавать этому значение — оппортунизм.

— На какой срок действительно ваше постановление?

— Будем надеяться, что до следующего заседания, если за это время наш марксист прочтет еще какую-нибудь брошюрку...

Так молодые коммунисты насаждали марксизм, а умные и старые спецы растерянно присутствовали при таком принятии теории. Все это проводилось с такой партийной ригористичностью, что каждый возражавший немедленно квалифицировался как классовый враг, хотя партийные направления менялись довольно часто. Марксистские авторитеты не выдерживали больше полугода, и сменялись новыми, подобными же.

Но этого казалось мало. Вскоре всем предстояло пройти через «чистку» — проверку личного состава. Она была возвещена огромными плакатами, развешенными внутри и снаружи здания.

«Товарищ, доноси на своих товарищей, попов, буржуев и других контрреволюционеров», — гласит один из них, может быть, несколько неудачно, но правдиво сформулированный. Под ним стоял большой фанерный ящик для соответствующих заявлений.

Затем, так как в основе всего должен лежать, по Марксу, «принцип производственных отношений», научное учреждение было прикреплено к одному из крупных заводов, из рабочих которого была назначена комиссия для проверки правильности «установки» дела, а главное — пригодности личного состава сотрудников.

Честные, хорошие рабочие-старики, простоявшие у станка лет двадцать, и новая занозистая молодежь — слесари, монтеры, кочегары — попадали в кабинеты, от века пропахшие книгами и препаратами. Смущались, поражались, интересовались, но решительно не знали, чему тут верить или не верить. Все казалось им вроде черной магии. И как тут было рассудить, на пользу пролетарскому государству или во вред все эти книги и согбенные ученые в очках, за которыми и глаз не видно.

По существу, это могло быть интересной встречей, но «чистка» рисковала кончиться вничью, а «классовый враг» останется не выявленным.

Тогда непременные члены из ГПУ и парткома круто свернули на вопросы социального происхождения, предполагаемой приверженности царскому режиму и проч. Тот служил раньше в таком-то министерстве — не был ли близок к самому министру? А у этого жена была урожденная графиня, княгиня или генеральская дочка, черт ее разберет. Тот не был дворянином, как большинство, но продолжал писать через «ъ», а этот говорил «господа», а не «граждане» или «товарищи»... При таком подходе дело быстро устроилось, и скоро большинство видных специалистов получили постановление об исключении их по первой категории, т. е. без права службы где бы то ни было. С удивлением оглядывались они назад, на 15–20 лет честной продуктивной научной работы, не понимая, в чем же их вина; куда идти, когда во всей своей научной жизни они были связаны с тем учреждением, откуда их грубо гнали. Другие, помоложе, приглядывались, куда удрать, на что попроще переменить свою специальность...

Закончив чистку, тянувшуюся месяца два, начальство, опомнившись от «административного восторга» и проводив любезными словами одураченных рабочих, начало сознавать, что учреждение разгромлено, работать не с кем, большинство уволенных заменить некем, так как они — единственные специалисты в своей области, и «временно» почти всех оставили на своих местах.

Итак, два месяца потеряно, работа сбита, люди издерганы, все для того, чтобы проявить «пролетарскую бдительность». Шаг за шагом развал все глубже проникал в те области науки и искусства, которые еще были целы. ГПУ избило лиц что покрупнее и поталантливее, парткомы и месткомы громили учреждения своими «чистками», пока само правительство не догадалось прекратить эту забаву. В тоске смотрели мы, как все кругом валилось, и многие с отчаяния шептали, что в ГПУ есть настоящие вредители, которые намеренно стремятся разложить учреждения и извести людской состав, чтобы... но тут мысль обрывалась, потому что нельзя было представить, к какой конечной цели это могло вести. Но мне уже было все равно...

Ежеминутно чувствовать, что муж в тюрьме, что в любой момент я могу отправиться туда же, а сын останется совсем один, и в это время тянуть опостылевшую службу, из которой выхолостили весь смысл работы, казалось, временами, просто глупо.

Я выбивалась из последних сил, так как зима, и холод, и голод жали со всех сторон, а тут разыгрывай комедию, особенно несносную, когда к деловым обязанностям прибавлялось еще требование участвовать в «общественной работе».

Четыре часа, конец служебного времени, а тут назначено «общее собрание». Один выход из учреждения закрыт, у другого дежурят коммунисты из месткома, чтобы нельзя было «смыться».

Четыре часа — мальчик пришел из школы. Дома холодно. Печка не топлена. Принесет ли он дрова? Не любит он ходить за дровами. Тяжело ему это, не по годам. А собрание все не начинается: начальство запаздывает.

Все устали, всем хочется есть. В зале холодно. Кто бродит, кутаясь в пальто, кто сидит нахохлившись. Всем тяжко, а уйти нельзя. Вот, наконец, явилось и начальство.

— Социалистическое строительство, завершая фундамент... — отчеканивает назначенный оратор надоевшие трафаретные фразы, которые никто не слушает.

Скоро пять. Мальчишка, верно, голодный. Не помню, есть ли керосин для примуса? Не сходит он, пожалуй, а в пять закроют лавку, — думается мне.

— ... призывает к ударничеству, к напряжению всей нашей рабочей воли...

Хлеб он, наверное, купит. Карточки остались на столе. Только бы он с голода не съел всю булку, а то на утро ничего не будет.

— ... гигантскими шагами. Индустриализация, охватывая всю страну...

Смыться до шести, а то и в кооператив не попадешь. Кроме вчерашнего картофельного супа, ничего нет.

— ... Смело обгоняя капиталистическую Европу, разлагающуюся под ударами всеобщего кризиса...

Нет. Не могу больше. Скоро шесть, когда же мы с ним уроки приготовим?

Так перекликаются мои беспокойные мысли с пустозвонными словами. Все изнывают, а оратор в сотый раз кричит одно и то же. Всем мучительно хочется смыться, так как известно, что собрание протянут часов до девяти, но страшно попасть на заметку. Я не выдерживаю, выскальзываю за дверь, бегу по лестнице, как будто за мной кто-то гонится, в передней резко надеваю пальто на глазах торчащего там комсомольца.

— Вы куда, товарищ, разве собрание кончено? — слышу ехидный вопрос.

— Нет, но мне необходимо на вечернюю работу, — вру я, чтобы отвязаться от него.

— Ах, так... — недоверчиво и злобно тянет он. — Все-таки, знаете, чистка у нас...

Я не слушаю. Все равно вляпалась. Не возвращаться же. Да и не могу я вернуться, до ночи, что ли, голодать мальчишке?!

Мороз крепчает. Градусов 18–20. Бегу, тороплюсь, чтобы попасть в кооператив.

Прибегаю. Пустые прилавки. На полках пакеты сухой горчицы и лаврового листа. С тоской смотрю кругом, нет ли чего съедобного — ничего. Есть бочка с селедками, но их дают только по карточкам, 200–400 гр. на месяц. Бочка с солеными зелеными помидорами, но такими раздрызглыми, что их берут только с отчаяния.

Продавец в шубе, потому что кооператив почти не топят, посиневший и злой от скуки, угрюмо ворчит:

— Чего вам? Нет ничего.

Но в это время я увидела баночку искусственного меда, забытую на пустой полке.

— Меду.

Нехотя снимает с полки и молча, не завертывая, протягивает. Плачу 2 рубля 80 копеек за 200 граммов желтоватой, сладковатой жидкости. Все-таки будет чем утешить маленького.

Вот дом. Звоню. Слышу, бежит. Как радостно, что я еще могу слышать его шажки, что сейчас увижу его рожицу. А отец? Увидит ли его когда-нибудь?

— Мама, что ж это, ведь шесть часов. Ты посмотри — шесть часов. Я же есть хочу.

— Керосину купил?

— Нет. Очередь на весь квартал. Голодный-то не поспишь, замерзнешь. Там чуть-чуть есть.

— Дров принес?

— Нет. Очень темно в сарае. Как мне одному со свечкой там возиться?

— Эх ты, замерзнем мы с тобой.

— А ты зачем пропала?

— Пропала? Общее собрание, чистка, сам знаешь. И так вляпалась.

— И смыться-то не умеешь, — говорит, смеясь и радуясь, что кончилось его одиночество.

Мордочку ему подвело от холода и голода. В комнатах градусов 10, в кухне — 7; там мы не топим — дров жаль и готовить нечего. Жжем примус.

— Ну как, за дровами сейчас?

— Мама, — говорит он жалобно. — Мама, ведь есть хочется. Я с двенадцати ничего не ел, да и шамовка в школе плохая была, только каша пшенная, без молока, без сахара, с какой-то грязной подливкой.

Я сдаюсь, потому что сама не ела с утреннего чая, а от беготни по морозу так захотелось есть, что голова кружится.

— Идем в кухню греть суп.

— А еще что?

— Ничего нет, милый. На рынок не успела. Меду купила в кооперативе.

— Ладно, чайку попьем. Я булку принес. И знаешь, даже не очень черствую. Я, право, только совсем маленький кусочек съел, — добавляет он, ловя мой испуганный взгляд.

Свежего хлеба мы не получаем никогда, потому что пока из центральных пекарен развезут на склады, а там распределят по районным булочным, проходит день, а то и два.

Мальчик раскачивает примус и болтает без умолку, как натосковавшаяся птица, а я режу еще картошки.

— Ну, как, тебя не вычистили еще?

— Нет еще.

— А если выгонят, на что жить будем?

— Устроюсь как-нибудь. Не посадили бы только, — срывается у меня с языка.

Мне не с кем говорить, я всех боюсь скомпрометировать, да и далеки стали все теперь, а с сыном у нас одни и горе, и заботы.

— А что я тогда делать буду, мама? — жалостно смотрит он на меня.

— Учиться. Меня ждать. Нас с отцом кормить в тюрьме. Ты знаешь, у Ивановых отец и мать сидят, осталось пятеро ребят, и только девочка старше тебя. Живут. Идем-ка лучше суп есть.

Жутко вспомнить, сколько ребят осталось беспризорными.

Недавно хоронили молодую женщину, погибшую от чахотки, когда муж сидел на Шпалерке. Его сослали в Соловки за несколько дней до ее смерти: проститься к ней не пустили, а она уже не в силах была подняться. У ее могилы стояли только девочка и мальчик, держась за руки, как дети в какой-то невыносимо грустной сказке.

Только сели есть — звонок. Еще какая гадость. После ареста гости к нам не ходят.

— Из домоуправления, — объявляет скверный, кривой старикашка, бывший дворник из соседнего дома, заделавшийся коммунистом.

— Что нужно?

— У вас две комнаты?

— Две.

— Потесниться придется. Великовата площадь. Куда вам столько?

— Я имею право на две комнаты; сын не должен помещаться вместе с матерью.

— Право? Какое там право, когда нам людей девать некуда. Вы тут буржуями расселись, а мне рабочих в подвал, что ли? — кричит он вызывающе.

— Я сказала, что имею право и буду его защищать.

— Посмотрим! — угрожающе кончает он. — Не забывали бы, муженек-то где...

Он уходит, ругая меня на всю лестницу, а мальчик испуганно жмется ко мне.

— Мама, что он нам сделает?

— Ничего, не беспокойся. Он так пугает, «на арапа» взять хочет, а сделать ничего не может.

Увы, я знаю, что он многое может и не только своим нахальством и нахрапом, как говорится, «на арапа». Он чует, что я вот-вот сяду, подбавляет кое-что доносиками и охотится на «жилплощадь» — самое драгоценное, что есть в СССР, за что и взятку можно взять тысчонки 2–3, и перепродать за 5–6 тысяч.

Наш суп остыл; есть расхотелось. Наскоки домоуправления — это самое тяжкое, что есть после ГПУ, потому что в них и произвол, и угроза отнять домашнее спокойствие, последнее пристанище в этой ужасной жизни.

За этой неприятностью плывет другая.

— Мама, знаешь, ванна замерзла, — грустно, словно виновато, говорит мой мальчик.

— Когда? Я утром мылась.

— Как вернулся из школы. Не идет вода.

— Бедные мы с тобой, несчастные. Ну, идем за дровами, одевайся.

— А уроки как? — напоминает он робко.

— Успеем. Идем скорее. Не замерзать же!

Идем в сарай. Дверь так примерзла, что мы вдвоем едва отдираем ее. Дрова обледенелые, тяжелые. Мы через силу тащим, ушибая и раня руки.

— Эх, папка бы нам печку натопил! — вспоминает маленький.

— Да, папка, хорошо еще, что он не видит, как мы тут бьемся.

Вот затопили печку в комнате, и в ванной, быть может, отойдет еще вода. Сели у огня, согрели на углях чайник и стали учить заданные стихи:

Ступень за ступенью, удар за ударом
Года накипали стремительным жаром.
Машины и жилы в стальном напряженье.
Года вырастали в ряды достижений.

Мальчишка дремлет, глаза слипаются. Скучные, надоевшие слова, за которыми нет никакого образа. Я ничем не могу его подбодрить и не знаю, зачем это надо учить. Вдруг он вспоминает что-то, и глаза у него блестят.

— Мама, у тебя туфли развалились.

— Развалились, — показываю ему остатки туфель, лопнувшие в десяти местах, с отвалившейся подошвой. Ордера на дешевую обувь я не могла достать, потому что выдавались они как особая милость на службе, где меня игнорировали «за слабую общественность», купить же или заказать у сапожника я не могла, потому что это стоило рублей 200, то есть почти два месячных жалованья.

Мальчишка убегает на кухню, приносит мне поношенные, но крепкие туфли.

— Откуда? — с радостью встречаю я подарок.

— Забыла? В прошлом году ты их выкинула, я нашел, почистил, вот тебе подарок.

— Ах ты, милый, смотри, какие туфли чудные.

Развеселившись, он вдруг выпаливает без запинки все стихотворение, после ложится в постель и, засыпая, говорит мечтательно:

— Мама, если завтра пойдешь на рынок, купи мне одно яичко, оно 75 копеек стоит, это не очень дорого.

— Два куплю, спи.

Мальчик засыпает, а я сижу одна в наполовину распроданной, разгромленной квартире. Тяжкая пустота снова обволакивает меня, как будто я одна во всем мире: нет ни домов, ни города, ни улиц, один сплошной мрак, и в нем я вижу бледное лицо мужа, как в те минуты, когда мы в последний раз смотрели друг на друга. Жив ли?

Les Grandes Misères de la guerre

Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633

Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.

Upper Paleolithic reconstructions

Reconstructions of Upper Paleolithic daily life

From 50 000 to 10 000 years before present. Last Ice Age. Realm of Cro-Magnons and other early Homo sapiens sapiens: anatomically and more or less behaviorally modern humans. Consciousness, speech, art positively exist. It is very much debatable if Homo species other than Homo sapiens sapiens ever possessed them. Major world population is early Homo sapiens sapiens, but also some other species of Homo, more characteristic for previous epochs, Neanderthals and possibly even some subspecies of Homo erectus, coexisted for much of the period. Humans begin to populate Australia and Americas. First decisive evidence of spears used as projectile weapons. Invention of a tool to throw them faster and farther: spear-thrower. Bow seems to be invented only near the transition from the Upper Paleolithic to the Mesolithic. Control of fire, fire making including, is widespread. Pleistocene megafauna: iconic mammoths and woolly rhinoceros. Many of mammals common enough today exist in much larger forms: giant beavers, giant polar bears, giant kangaroos, giant deers, giant condors. Some in "cave" forms, like cave bears, cave lions, cave hyenas.

The voyage of the Beagle

Charles Darwin, 1839

Preface I have stated in the preface to the first Edition of this work, and in the Zoology of the Voyage of the Beagle, that it was in consequence of a wish expressed by Captain Fitz Roy, of having some scientific person on board, accompanied by an offer from him of giving up part of his own accommodations, that I volunteered my services, which received, through the kindness of the hydrographer, Captain Beaufort, the sanction of the Lords of the Admiralty. As I feel that the opportunities which I enjoyed of studying the Natural History of the different countries we visited, have been wholly due to Captain Fitz Roy, I hope I may here be permitted to repeat my expression of gratitude to him; and to add that, during the five years we were together, I received from him the most cordial friendship and steady assistance. Both to Captain Fitz Roy and to all the Officers of the Beagle [1] I shall ever feel most thankful for the undeviating kindness with which I was treated during our long voyage. This volume contains, in the form of a Journal, a history of our voyage, and a sketch of those observations in Natural History and Geology, which I think will possess some interest for the general reader. I have in this edition largely condensed and corrected some parts, and have added a little to others, in order to render the volume more fitted for popular reading; but I trust that naturalists will remember, that they must refer for details to the larger publications which comprise the scientific results of the Expedition.

Немножко Финляндии

Куприн, А.И. Январь 1908

По одну сторону вагона тянется без конца рыжее, кочковатое, снежное болото, по другую - низкий, густой сосняк, и так - более полусуток. За Белоостровом уже с трудом понимают по-русски. К полудню поезд проходит вдоль голых, гранитных громад, и мы в Гельсингфорсе. Так близко от С.-Петербурга, и вот - настоящий европейский город. С вокзала выходим на широкую площадь, величиной с половину Марсова поля. Налево - массивное здание из серого гранита, немного похожее на церковь в готическом стиле. Это новый финский театр. Направо - строго выдержанный национальный Atheneum. Мы находимся в самом сердце города. Идем в гору по Michelsgatan. Так как улица узка, а дома на ней в четыре-пять этажей, то она кажется темноватой, но тем не менее производит нарядное и солидное впечатление. Большинство зданий в стиле модерн, но с готическим оттенком. Фасады домов без карнизов и орнаментов; окна расположены несимметрично, они часто бывают обрамлены со всех четырех сторон каменным гладким плинтусом, точно вставлены в каменное паспарту. На углах здания высятся полукруглые башни, над ними, так же как над чердачными окнами, островерхие крыши. Перед парадным входом устроена лоджия, нечто вроде глубокой пещеры из темного гранита, с массивными дверями, украшенными красной медью, и с электрическими фонарями, старинной, средневековой формы, в виде ящиков из волнистого пузыристого стекла. Уличная толпа культурна и хорошо знает правую сторону. Асфальтовые тротуары широки, городовые стройны, скромно щеголеваты и предупредительно вежливы, на извозчиках синие пальто с белыми металлическими пуговицами, нет крика и суеты, нет разносчиков и нищих. Приятно видеть в этом многолюдье детей.

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль»

Дарвин, Ч. 1839

Кругосветное путешествие Чарльза Дарвина на корабле «Бигль» в 1831-1836 годах под командованием капитана Роберта Фицроя. Главной целью экспедиции была детальная картографическая съёмка восточных и западных берегов Южной Америки. И основная часть времени пятилетнего плавания «Бигля» была потрачена именно на эти исследования - c 28 февраля 1832 до 7 сентября 1835 года. Следующая задача заключалась в создании системы хронометрических измерений в последовательном ряде точек вокруг земного шара для точного определения меридианов этих точек. Для этого и было необходимо совершить кругосветное путешествие. Так можно было экспериментально подтвердить правильность хронометрического определения долготы: удостовериться, что определение по хронометру долготы любой исходной точки совпадает с такими же определениями долготы этой точки, которое проводилось по возвращению к ней после пересечения земного шара.

Кавказ

Величко, В.Л.: С.-Петербург, Типография Артели Печатнаго Дела, Невский пр., 61, 1904

В.Л. Величко 1. Введение Какое доселе волшебное слово - Кавказ! Как веет от него неизгладимыми для всего русского народа воспоминаниями; как ярка мечта, вспыхивающая в душе при этом имени, мечта непобедимая ни пошлостью вседневной, ни суровым расчетом! Есть ли в России человек, чья семья несколько десятилетий тому назад не принесла бы этому загадочному краю жертв кровью и слезами, не возносила бы к небу жарких молитв, тревожно прислушиваясь к грозным раскатам богатырской борьбы, кипевшей вдали?! Снеговенчанные гиганты и жгучие лучи полуденного солнца, и предания старины, проникнутые глубочайшим трагизмом, и лихорадочное геройство сынов Кавказа - все это воспето и народом, и вещими выразителями его миросозерцания, вдохновленными светочами русской идеи, - нашими великими поэтами. Кавказ для нас не может быть чужим: слишком много на него потрачено всяческих сил, слишком много органически он связан с великим мировым призванием, с русским делом. В виду множества попыток (большею частью небескорыстных) сбить русское общество с толку в междуплеменных вопросах, необходимо установить раз и навсегда жизненную, правильную точку зрения на русское дело вообще. У людей, одинаково искренних, могут быть различные точки зрения. Одни считают служение русскому делу борьбой за народно-государственное существование и процветание, борьбой, не стесненной никакими заветами истории, никакими нормами нравственности или человечности; они считают, что все чужое, хотя бы и достойное, должно быть стерто с лица земли, коль скоро оно не сливается точно, быстро и бесследно с нашей народно-государственной стихией. Этот жестокий взгляд я назвал бы германским, а не русским.

Письмо Н. В. Гоголю 15 июля 1847 г.

Белинский В.Г. / Н. В. Гоголь в русской критике: Сб. ст. - М.: Гос. издат. худож. лит. - 1953. - С. 243-252.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека [1]: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель. Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны.

Très Riches Heures du Duc de Berry

Limbourg brothers. Très Riches Heures du Duc de Berry. Delights and labours of the months. 15th century.

The «Très Riches Heures du Duc de Berry» is an illuminated manuscript created for John, Duke of Berry mostly in the first quarter of the 15th century by the Limbourg brothers. Although not finished before the death of both the customer and the artists. So later it was also worked on probably by Barthélemy d'Eyck. The manuscript was brought to its present state by Jean Colombe in 1485-1489. The most famous part of it is known as «Delights and labours of the months». It consists of 12 miniatures depicting months of the year and the corresponding everyday activities, most of them with castles in the background.

Государственная дума и тактика социал-демократии

Сталин И.В. Cочинения. - Т. 1. - М.: ОГИЗ; Государственное издательство политической литературы, 1946. С. 206–213.

Вы, наверное, слышали об освобождении крестьян, Это было время, когда правительство получало двойной удар: извне – поражение в Крыму, изнутри – крестьянское движение. Потому-то правительство, подхлёстываемое с двух сторон, вынуждено было уступить и заговорило об освобождении крестьян: "Мы должны сами освободить крестьян сверху, а то народ восстанет и собственными руками добьется освобождения снизу". Мы знаем, что это было за "освобождение сверху"... И если тогда народ поддался обману, если правительству удались его фарисейские планы, если оно с помощью реформ укрепило свое положение и тем самым отсрочило победу народа, то это, между прочим, означает, что тогда народ еще не был подготовлен и его легко можно было обмануть. Такая же история повторяется в жизни России и теперь. Как известно, и теперь правительство получает такой же двойной удар: извне – поражение в Манчжурии, изнутри – народная революция. Как известно, правительство, подхлестываемое с двух сторон, принуждено еще раз уступить и так же, как и тогда, [c.206] толкует о "реформах сверху": "Мы должны дать народу Государственную думу сверху, а то народ восстанет и сам созовет Учредительное собрание снизу". Таким образом, созывом Думы они хотят утихомирить народную революцию, точно так же, как уже однажды "освобождением крестьян" утихомирили великое крестьянское движение. Отсюда наша задача – со всей решимостью расстроить планы реакции, смести Государственную думу и тем самым расчистить путь народной революции. Но что такое Дума, из кого она состоит? Дума – это ублюдочный парламент.

Upper Paleolithic reconstructions

Reconstructions of Upper Paleolithic daily life

From 50 000 to 10 000 years before present. Last Ice Age. Realm of Cro-Magnons and other early Homo sapiens sapiens: anatomically and more or less behaviorally modern humans. Consciousness, speech, art positively exist. It is very much debatable if Homo species other than Homo sapiens sapiens ever possessed them. Major world population is early Homo sapiens sapiens, but also some other species of Homo, more characteristic for previous epochs, Neanderthals and possibly even some subspecies of Homo erectus, coexisted for much of the period. Humans begin to populate Australia and Americas. First decisive evidence of spears used as projectile weapons. Invention of a tool to throw them faster and farther: spear-thrower. Bow seems to be invented only near the transition from the Upper Paleolithic to the Mesolithic. Control of fire, fire making including, is widespread. Pleistocene megafauna: iconic mammoths and woolly rhinoceros. Many of mammals common enough today exist in much larger forms: giant beavers, giant polar bears, giant kangaroos, giant deers, giant condors. Some in "cave" forms, like cave bears, cave lions, cave hyenas.

Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа

Владимир и Татьяна Чернавины : Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа

Осенью 1922 года советские руководители решили в качестве концлагеря использовать Соловецкий монастырь, и в Кеми появилась пересылка, в которую зимой набивали заключенных, чтобы в навигацию перевезти на Соловки.Летом 1932 года из Кеми совершили побег арестованный за «вредительство» и прошедший Соловки профессор-ихтиолог Владимир Вячеславович Чернавин, его жена Татьяна Васильевна (дочь знаменитого томского профессора Василия Сапожникова, ученика Тимирязева и прославленного натуралиста) и их 13-летний сын Андрей. Они сначала плыли на лодке, потом долго плутали по болотам и каменистым кряжам, буквально поедаемые комарами и гнусом. Рискуя жизнью, без оружия, без теплой одежды, в ужасной обуви, почти без пищи они добрались до Финляндии. В 1934 году в Париже были напечатаны книги Татьяны Чернавиной «Жена "вредителя"» и ее мужа «Записки "вредителя"». Чернавины с горечью писали о том, что оказались ненужными стране, служение которой считали своим долгом. Невостребованными оказались их знания, труд, любовь к науке и отечественной культуре. Книги издавались на всех основных европейских языках, а также финском, польском и арабском. Главный официоз СССР — газета «Правда» — в 1934 году напечатала негодующую статью о книге, вышедшей к тому времени и в Америке. Однако к 90-м годам об этом побеге знали разве что сотрудники КГБ. Даже родственники Чернавиных мало что знали о перипетиях этого побега. Книгам Чернавиных в Российской Федерации не очень повезло: ни внимания СМИ, ни официального признания, и тиражи по тысяче экземпляров. Сегодня их можно прочесть только в сети. «Записки "вредителя"» — воспоминания В. Чернавина: работа в Севгосрыбтресте в Мурманске, арест в 1930 г., пребывание в следственной тюрьме в Ленинграде (на Шпалерной), в лагере на Соловецких островах, подготовка к побегу.«Побег из ГУЛАГа» — автобиографическая повесть Т. Чернавиной о жизни в Петрограде — Ленинграде в 20-е — 30-е годы, о начале массовых репрессий в стране, об аресте и женской тюрьме, в которой автор провела несколько месяцев в 1931 г. Описание подготовки к побегу через границу в Финляндию из Кеми, куда автор вместе с сыном приехала к мужу на свидание, и самого побега в 1932 г.

Годы решений

Освальд Шпенглер : Годы решений / Пер. с нем. В. В. Афанасьева; Общая редакция А.В. Михайловского.- М.: СКИМЕНЪ, 2006.- 240с.- (Серия «В поисках утраченного»)

Введение Едва ли кто-то так же страстно, как я, ждал свершения национального переворота этого года (1933). Уже с первых дней я ненавидел грязную революцию 1918 года как измену неполноценной части нашего народа по отношению к другой его части - сильной, нерастраченной, воскресшей в 1914 году, которая могла и хотела иметь будущее. Все, что я написал после этого о политике, было направлено против сил, окопавшихся с помощью наших врагов на вершине нашей нищеты и несчастий для того, чтобы лишить нас будущего. Каждая строка должна была способствовать их падению, и я надеюсь, что так оно и произошло. Что-то должно было наступить в какой-либо форме для того, чтобы освободить глубочайшие инстинкты нашей крови от этого давления, если уж нам выпало участвовать в грядущих решениях мировой истории, а не быть лишь ее жертвами. Большая игра мировой политики еще не завершена. Самые высокие ставки еще не сделаны. Для любого живущего народа речь идет о его величии или уничтожении. Но события этого года дают нам надежду на то, что этот вопрос для нас еще не решен, что мы когда-нибудь вновь - как во времена Бисмарка - станем субъектом, а не только объектом истории. Мы живем в титанические десятилетия. Титанические - значит страшные и несчастные. Величие и счастье не пара, и у нас нет выбора. Никто из ныне живущих где-либо в этом мире не станет счастливым, но многие смогут по собственной воле пройти путь своей жизни в величии или ничтожестве. Однако тот, кто ищет только комфорта, не заслуживает права присутствовать при этом. Часто тот, кто действует, видит недалеко. Он движется без осознания подлинной цели.