Письмо Н. В. Гоголю 15 июля 1847 г.

Белинский В.Г.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека [1]: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с её духом [2]. Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если её принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетонённую проделку для достижения небесным путём чисто земных целей — в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге [3]. И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далёка [4], а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что Вы в этом прекрасном далёке живёте совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), — что доказывается его робкими и бесплодными полумерами [5] в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трёххвостою плетью [6]. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки... И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова ученья, — совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты, неумытое рыло! Да у какого Ноздрёва, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которого должно пороть и правого и виноватого [7]? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления!.. Не может быть!.. Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или — не смею досказать моей мысли...

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною... Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста...

А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мёртвых душ», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? — Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем ещё много суеверия, но нет и следа религиозности [8]. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними; живой пример — Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещёнными и образованными и где многие, отложившись от христианства, всё ещё упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нём даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностию — ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далёка: вблизи-то она не так красива и не так безопасна... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, — он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да ещё так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества... Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я ещё, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский Бог за эту византийскую мысль, если только, передавши её бумаге, Вы не знали, что творили...

«Но, может быть, — скажете Вы мне, — положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?» — Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже ещё недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею [9]. Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им с Вами учение с большей энергиею и большею последовательностию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому Богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые, с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к её погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию.</ref>. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Ещё прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д. [10] Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, ещё больше, как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперёд. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых Душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые Души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!

Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль — довести о нём до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, — тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведёт неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», — значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых Душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всём остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щёлкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то всё же и не глупцов. Эти люди в своём удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но всё же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да ещё вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос [11]. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих» [12]. Всё это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши её с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал её сто раз, и всё-таки не нашёл в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду [13]. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн [14], откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.

Зальцбрунн,

15-го июля н. с.

1847-го года.


[1] - Белинский имеет в виду следующие слова Гоголя в его письме к Белинскому: «Я прочел с прискорбием статью Вашу обо мне в «Современнике», — не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося».

[2] - Намек на славянофилов.

[3] - Гоголь писал критику 10 августа 1847 г.: «Мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все, что ни есть в ней теперь».

[4] - «Из прекрасного далека» - слова самого Гоголя («Мертвые души», т. I, гл. XI).

[5] - Белинский имеет в виду планы Л. А. Перовского в его записке «Об уничтожении крепостного состояния в России» (1845).

[6] - Кнут заменен плетью в 1845 г.

[7] - Белинский имеет в виду рассуждения Гоголя в XXV главе его книги о «суде божеском». Ср. в рецензии Белинского на «Выбранные места» (наст. изд., стр. 230-231).

[8] - Этот тезис получил отражение в статье Герцена «Россия» (1849), писавшего: «Русский крестьянин суеверен, но безразличен в религиозном смысле. Он в точности исполняет все обряды... чтобы остальные шесть дней не думать о церкви. Священников своих он презирает, как лентяев и жадных людей, которые живут на его счет. Во всех непристойных народных рассказах и уличных песнях предметом насмешек и презрения служат всегда поп и дьякон или их жены» (Герцен. Полное собрание сочинений, т. VII, 1915, стр. 352).

[9] - С. А. Бурачек (1800-1876) с 1840 по 1845 г. редактировал журнал «Маяк», являвшийся крайним выражением идей казенного патриотизма и официальной народности.

[10] - Гоголь действительно писал в 1845 г. министру просвещения С.С. Уварову. Белинский в основном правильно передает содержание его писем.

[11] - Речь идет о статье П. А. Вяземского «Языков и Гоголь» («Санкт-петербургские ведомости», 1847, № 90, 91). В этой статье прямо указывалось на Белинского и его партию, которые Гоголя «хотели поставить главой какой-то новой литературной школы», «олицетворить в нем какое-то черное литературное знамя».

[12] - В XXXI главе «Выбранных мест» Гоголь, определяя «существо русской поэзии», вспомнил и «тяжелый, как бы влачащийся по земле» стих Вяземского.

[13] - Намек на предисловие Гоголя ко второму изданию «Мертвых душ».

[14] - Письмо Гоголя доставил, как видно из недавно опубликованного письма, Н. Н. Тютчев. Н. Н. Тютчев отправил письмо Гоголя к Белинскому 22 июля 1847 г. («Белинский и его корреспонденты», 1948, стр. 250).

XVIII. В гости к cook-y

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XVIII. В гости к cook-y

Финны торопились, но были очень заботливы: остановившись на ночлег, срубили несколько толстых лесин и поддерживали костер всю ночь. Вечером и утром накормили нас кашей. Порция была небольшая, но себе они оставляли еще меньше. На следующий день и дорога стала легче. Часто попадались нахоженные тропы, кострища, следы порубок. Пригорки были алыми от зрелой крупной брусники, в березовых рощах попадались кусты малины и красной смородины. Лошади с большими колокольцами на шее ржали — соскучились без хозяев. К полудню вышли на мощную, изумительно красивую реку. Масса шумящей воды, высокие скалистые берега, превосходный лес, — нельзя было не залюбоваться, хотя перевидали мы не мало. Идти было бы очень трудно, потому что крутые склоны были до самой воды завалены гранитами, но финны вывели из кустов припрятанную лодку и повезли нас вниз по реке. Путешествие это было не без сильных ощущений: чуть не каждую четверть часа мы попадали в пороги и приходили в себя, только вынырнув оттуда. Происходило это так: сначала слышался глухой шум воды впереди, выпучивались камни, лодку все быстрее и неудержимее тянуло в поток, еще момент — и вода словно вскипала, бурлила, клокотала, пенилась. Лодку, тоненькую, как если бы она была кожаной, несло дальше. От гула и рева воды можно было оглохнуть. Один финн греб изо всей силы, никуда не глядя, другой, на корме, управлял рулевым веслом, крича не своим голосом, вытягиваясь вперед, чтобы лучше видеть, и напрягаясь каждым мускулом. Как удавалось нам вылетать из этих камней, нагороженных в реке на человеческую погибель, не могу объяснить.

14. Мы были счастливее предавших

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 14. Мы были счастливее предавших

Зимой 1930 года перевели в общую камеру старика-профессора ** после полугодового содержания в одиночке. Я видел его, когда он вышел в первый раз на прогулку. Старик был совсем разбит, едва волочил ноги. К нему бросались со всех сторон, потому что давно уже ходили слухи, что он оговорил массу лиц. Он только успевал оборачиваться то к одному, то к другому: — Простите, голубчики, простите! — говорил он дрожащим голосом. — Оговорил. Да... И вас... И вас тоже... И его... Не выдержал. Требовали. Стар уже. Не выдержал. Меня тоже оговорили. Некуда было деваться. Знаете, профессор X., это он меня оговорил; очную ставку давали; не стесняясь, в лицо оговаривал... Что же мне было делать?... А к нему все подбегали один за другим оговоренные им, с ужасом и жадностью расспрашивая, что он взвел на них... — Профессор, — возмущался один, — вы же меня совершенно не знали, никакого отношения к моей работе не имели, случайно только видели меня на заседаниях; с какой же стати было на меня клеветать? — Что вы на меня написали? — взволнованно перебивал другой. — Не помню я, голубчик. Позапамятовал... — Старый осел! — с негодованием говорил кто-то в стороне. — Одной ногой в могиле стоит и, чтобы заслужить десять лет концлагерей, которых все равно не переживет, продал не только свое имя, а потопил всех, кого помнил по фамилии. Не подло ли до такой степени бояться смерти?! А старик в это время что-то вспоминал, кому-то подробно точно говорил, что показывал на низ и на кого еще, которых подвел под расстрел или каторгу.

7. Когда же туристы ставили палатку на склоне Холат-Сяхыл?

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 7. Когда же туристы ставили палатку на склоне Холат-Сяхыл?

Какова была официальная (т.е. следствия) точка зрения на события, связанные с гибелью группы Дятлова, к середине марта 1959 г.? На основании изучения следов группы в районе лабаза (обнаруженного, напомним, 2 марта 1959 г.), дневников членов группы, найденных в палатке (Дорошенко, Дятлова, Колмогоровой, Кривонищенко и Тибо-Бриньоля) считалось доказанным, что 31 января 1959 г. группа вышла к подножию Холат-Сяхыл и даже сделала попытку подняться по склону. Сильный ветер заставил туристов вернуться к реке Ауспия и стать на ночлег в лесу перед горой. Ночь на 1 февраля прошла благополучно, группа встала поздно, хорошо отдохнувшей. Некоторое время после подъёма ушло на подготовку и приём пищи, после чего туристы приступили к устройству лабаза. Выдвижение из долины Ауспии вверх по склону Холат-Сяхыл последовало примерно в 15 часов, т.е. довольно поздно, принимая во внимание малую продолжительность светового дня. Заход Солнца 1 февраля д.б. последовать, согласно календарю, в 17:02. В фотоаппаратах членов группы, найденных в палатке, были обнаружены кадры, сделанные в условиях низкой освещённости (сейчас эти фотоснимки широко распространены в Интернете, в частности их можно видеть в весьма информативной подборке фотоматериалов, составленной Коськиным Алексеем Александровичем, исследователем трагедии группы Дятлова). Прокурор-криминалист Иванов, оценив качество изображений и светочувствительность плёнки (равную 65 ед.), определил время фотографирования - около 17 часов.

Глава 9. Второе рождение Тихоокеанского подплава [195]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть III. Обзор эволюции подводных сил СССР (1935-1941 гг.). Глава 9. Второе рождение Тихоокеанского подплава

С окончанием в 1922 г. Гражданской войны и военной интервенции иностранных государств Дальний Восток постепенно стал «приходить в себя». [196] К этому времени морские и речные силы края практически перестали существовать: Амурская речная флотилия превратилась в небольшой отряд, почти вся Сибирская флотилия ушла на Филиппины, в Манилу, а оттуда — кто куда. Еще в апреле 1920 г. в ходе противостояния военной интервенции со стороны США и Японии и борьбы с Белым движением создается Дальневосточная республика (ДВР), имевшая свои войска и взаимодействовавшая с партизанами края. 25 октября 1922 г. войска ДВР вошли во Владивосток, а уже 15 ноября она объединилась с РСФСР. Созданные в апреле 1921 г. из судов Байкальской и Амурской флотилий морские силы ДВР (МС ДВР) в конце ноября 1922 г. образовали Морские Силы Дальнего Востока РСФСР (МС ДВ РСФСР), основное ядро которых составляли 3 миноносца, канонерская лодка и сторожевой корабль. Характеризуя создавшуюся обстановку в Морских Силах страны, Нарком по военным и морским делам М. В. Фрунзе писал: «В общем ходе революции и случайностях Гражданской войны на долю морского флота выпали особенно тяжкие удары, в результате их мы лишились большей и лучшей части материального состава, лишились огромного большинства опытных и знающих командиров, игравших в жизни и работе флота еще большую роль, чем во всех других родах оружия, потеряли целый ряд морских баз и наконец потеряли основное ядро их рядового краснофлотского состава» (Фрунзе М. В. О молодежи. М., 1937. С 62). Просуществовав всего 4 года, в сентябре 1926 г. МС ДВ оказались расформированными. Однако в 1932 г.

XIV. Ночь

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XIV. Ночь

В камере было промозгло и холодно. С высокого замерзшего окна текло, и асфальтовый пол был мокрый, как после дождя. Соломенный тюфяк на железной койке был невероятно грязный и сырой. Скрепя сердце, я постелила постель и, не раздеваясь, легла под пальто, стремясь скорее закрыть глаза, чтобы ничего не видеть. В камере нас было двое: женщина лежала на койке около двери. Когда меня впускали, она не двинулась под своей великолепной меховой шубой, из-под которой был виден только кружевной ночной чепчик. Странно было: вонючая, холодная камера — и эти меха и кружева. Но сюда человека вталкивают как он есть; тюрьма глотает, не переваривая, и окончательно нивелирует уже ссылка. Когда дежурный надзиратель отошел от «глазка» и, видимо, успокоился, что я сразу не сделаю ничего отчаянного, моя соседка приподнялась и внимательно посмотрела на меня. Я увидела совсем молодую и очень красивую женщину. Лицо ее было так худо и бледно, глаза, обведенные темными кругами, так огромны и тоскливы, что она казалась не живой женщиной, а актрисой, загримированной для последнего акта трагедии. — Когда? — шепотом спросила она, начав разговор так, как будто мы давно знали друг друга. Тюремное горе сближает так, как никакая дружба на воле. — Только что. — А меня ровно год назад. — Год? — Да, год. День в день. Вам не везет. Зачем ко мне попали? Смотрю на нее и ничего не решаюсь сказать. Год тюрьмы. Год этой сырой, вонючей камеры.

9 000 - 5 000 BC

From 9 000 to 5 000 BC

From the emergence of farming and animal husbandry to the beginning of copper use in some regions.

VII. «Мягкий камушек»

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. VII. «Мягкий камушек»

Наконец, мы наткнулись на маленькую котловину, защищенную, как крепость, выпирающими из земли гранитами. В глубине лежало крохотное озерко. Черная, мертвая вода стояла в нем, как замершая; около лежал гранит, плоский, похожий на стол. — Больше не могу, — вырвалось у меня. — Спать хочу так, что ноги не держат, — и я повалилась на гранит ничком, закрывшись с головой пальто. Я не уснула, а словно потеряла сознание или погрузилась в воду, около которой лежала. Мне было темно и спокойно до бесчувствия. Снилось, что я, на самом деле, лежу на дне, а надо мной стоит тяжелая вода и гудит, как отзвонившие колокола. Последние сутки у меня не было ни минуты сна, и этот отдых казался волшебным. Я очнулась от шепота около меня. Отец и сын собирали чай в ямке рядом с камнем, на котором я лежала. В котелке была горячая вода, в кружке заварен чай, на сухари положены кусочки сала. Шел четвертый день пути, мы прошли километров семьдесят — восемьдесят по карте и накрутили по горам и оврагам еще километров сорок, а чай пили только второй раз. Он казался необычайно вкусным, живительным, чудесным, но, чтобы решиться вскипятить его, нужно было найти особенно потаенное место и греть его исключительно на бересте, чтоб совершенно не было дыма. Солнце стояло высоко, небо было легкое, голубое; в котловинке, у озерка, было спокойно, как в неприступной крепости. Казалось, что, уйдя из опасной долины, мы разделались с погоней, которой немыслимо будет угадать, куда мы свернули, и напасть на наш след. — Мама, твой камушек, наверное, мягкий? — дразнил сын. — Мягкий.

3. Новый лагерный режим

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 3. Новый лагерный режим

Весной 1930 года, в самый разгар безудержного террора, в лагерях ГПУ внезапно резко изменили лагерный режим. Причин этого перелома никто не знал. За счет «либеральных» веяний в ГПУ этого нельзя было отнести, так как ГПУ в это время взяло курс на усиление террора на воле. Тем не менее весна 1930 года стала гранью двух лагерных режимов. Началось с того, что в Соловецкий лагерь из Москвы была послана специальная комиссия, которая объявила, что уничтожение заключенных, столько лет систематически производившееся в лагерях, есть результат самоуправства лагерных начальников из числа заключенных. Об этом «самоуправстве» ГПК якобы только что узнало и, дав комиссии самые широкие полномочия, поручило ей восстановить справедливость. «Обследование» должно было вскрыть потрясающую картину истязаний, глумления, садизма, неисчислимой гибели человеческих жизней. Все это, конечно, не было тайной для ГПУ, и оно не намеревалось на этом задерживаться: около пятидесяти надзирателей, охраны и другого начальства, набранного из числа заключенных же, особенно рьяно выполнявших директиву об уничтожении заключенных, были немедленно расстреляны. В их число попал прославившийся своей чудовищной жестокостью Курилка с Попова острова и кое-какие другие знаменитости. Некоторые из вольнонаемных гепеустов получили переводы в другие лагеря, но многие из палачей остались на своих местах. Так, например, Борисов, жуткий садист, на совести которого лежит не одна сотня замученных, еще в 1931–1932 годах был начальником административного отдела Соловецкого лагеря.

XV. Один человек на 1 кв. километр

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XV. Один человек на 1 кв. километр

Теперь мы не шли, а тащились. Ноги у всех были сбиты в кровь, опухли, ранки загнивали. Перед каждым походом надо было долго возиться с перевязками, на которые было разорвано все, что осталось от чистого белья. После каждого перехода обнаруживались новые раны, все более страшные, мальчик неизменно распевал над нами хулиганскую песню, для нас имевшую довольно жуткий смысл: Товарищ, товарищ, болят мои раны, Болят мои раны в глубоке, Одна заживает, другая нарывает, А третья открылась в боке. Трагичнее всех было положение мужа, так как у него, кроме того, совершенно развалились сапоги. Тонкий кожаный слой подметки протерся, и оттуда торчали куски бересты. Чего только не изобретает советская промышленность! Голод тоже донимал. Дневную порцию еды пришлось свести к двум-трем ложкам риса и к сорока — пятидесяти граммам сала на троих; это прибавлялось к грибной похлебке утром и вечером. Сухари кончились. Сахару выдавалось по куску утром и вечером на человека; мальчику оставляли еще один, закусить днем, когда старались подкармливаться черникой. Ужаснее всего было то, что кончалась соль. Если бы хоть ее было вдоволь, можно было бы варить лишний раз грибы, хотя бы и без приправы. Кушанье непитательное, но хоть чем-то наполнить желудок. Новым несчастьем был холод. Северный ветер дул почти непрерывно, и ночью мы коченели, потому что не хватало сил поддерживать ночной костер. В одну из таких ночей у мужа опять начались боли, наутро он не только не мог двинуть левой рукой, но и задыхался и часто совершенно не мог идти, должен был ложиться посреди пути, пока не отпустит боль.

VI. Каторжник

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. VI. Каторжник

Мы встретились. Мы снова втроем. Сын держит отца за одну руку, а я за другую. У него руки горят и дрожат, у меня холодные, как ледышки. Мальчик гладит ему руку, пальто, колени. Он скорее приходит в себя, чем мы, взрослые. — Ты меня узнал с такой бородой? — наконец выговаривает отец. — Узнал, — отвечает сын серьезно. — Ты теперь трубку куришь? — Трубку. Ты почему догадался? — У тебя в кармане трубка. — Верно, — он достал трубку и берет ее в рот. Как странно... Лицо и то, и не то. Сколько веков прошло с тех пор, как мы смотрели в последний раз друг на друга. Или это было в какой-то другой жизни? На кого он похож? Знаю. Суриков. Стрельцы перед казнью. Тех кончили, этого помиловали, но ходит он, как наполовину казненный. Он страшно бледен, но от ветра, от житья в холодных бараках кожа загрубела, потемнела. По лицу лежат черные тени: под глазами, под обросшими скулами, вокруг рта. Черная борода выросла, как попало; из-за нее лицо еще больше кажется несовременным, нездешним. Шея ужасна: худая, сухая, она торчит из ворота застиранной, грубой рубашки с завязками вместо запонок или пуговиц. Кажется, будто голова не по шее, слишком тяжела. Руки, как шея, — жесткие, загрубелые и страшно худые. Как жутко на него смотреть! Год назад его увели из дому молодым и сильным: ему было сорок два года, но ему давали тридцать пять.

IV. Арабская сказка на советский лад

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. IV. Арабская сказка на советский лад

Зима голодная, холодная и темная была ужасно. Пришлось остаться в Павловске, в одной комнате, потому что здесь все же легче было доставать дрова. Существование людей свелось к такой нужде, какую, может быть, не знал пещерный человек, ибо он был приспособлен к тому, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть, мы же, интеллигенты, принужденные по-прежнему работать в требовательных интеллектуальных областях, были бессильны и беспомощны. Человек в драном пальто, для тепла подвязанный веревкой, в обутках, сшитых из старого ковра, с потрескавшимися от холода и топки железной печурки пальцами, с нервным, бегающим, голодным взглядом, был совсем не нищий, а чаще всего профессор или даже академик. Жены были не лучше. Ребятишки — истощены до последней степени. Я знала малыша, двух-трех лет, он понял, как трудно терпеть голод, и научился не доедать сразу и прятать корки под шкап, в игрушки, под ковер. Он не всегда их находил, плакал, но никому не открывал своего секрета, пока в бессильной обиде не пожаловался матери.

Об этой книге и ее авторе

Побег из ГУЛАГа. Об этой книге и ее авторе

Эта честная, откровенная и трогательная книга должна вызвать живой интерес в России, поскольку она представляет собой исторический документ о жизни страны в 30-е годы. По сути дела, это автобиографическое описание переживаний моей матери с начала революции до побега в Финляндию в 1932 году. Татьяна Чернавина раскрывает интимную картину жизни русской интеллигенции, которая продолжала свою созидательную культурную работу в невероятных трудностях полутора десятилетий советской власти. Сама она происходит из научной московской семьи, дочь профессора ботаники Томского университета, сестра профессора химии Московского университета, получила образование по курсу истории в Москве и Сорбонне. Ей пришлось давать частные уроки с пятнадцати лет, чтобы поддерживать свою мать.