23. Последнее испытание и приговор
После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой.
— Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга?
Я пожал плечами.
— Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня.
— Давайте беседовать мирно.
«Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал.
— Мне придется применить к вам особые меры, если вы не подпишете признание...
«Так, — подумал я, — начинается, теперь держись».
— Мне придется арестовать вашу жену, и она буде сидеть в тюрьме, пока вы не подпишете чистосердечного признание. Я молчал. Удар был жестокий и неожиданный.
— Ну? Вам это безразлично?
Он говорил медленно, четко, следя за мной.
— Я вам сказал, что признаваться мне не в чем, а лгать я не буду. Я слишком уважаю следственные органы ГПУ, чтобы из страха перед вашими угрозами давать ложные признания, — отвечал я так же медленно и четко, зная, что эта фраза должна была его взбесить. Ему ответить на это было нечего, для меня это была единственно доступная месть.
Он отправил меня в камеру.
Состояние мое было отчаянное. Увы, на этот раз я верил следователю. Он, несомненно, понял, как и первый, что меня не сломить ни угрозой расстрела, ни карцером, ни стоянкой. Он нащупал новый, более чувствительный удар — семью. Я давно примирился с мыслью, что сам погибну, но оставалось утешение, что уцелеют жена и сынишка, как бы ни трудно им без меня пришлось. Теперь рушилось все.
Приведет ли он в исполнение угрозу? Узнаю это только через неделю, когда мне принесут из дому передачу: список вещей был всегда написан рукой жены. Если будет другой почерк, значит...
Мне не пришлось ждать три недели: он вызвал меня через три дня.
— Вчера я арестовал вашу жену. Теперь она в тюрьме на Шпалерной.
Я молчал и думал только о том, как скрыть свое волнение. Он не долен был видеть, как это на меня действует, только этим я мог не ухудшить положение жены.
— Что же мне было делать, — продолжал он, пристально наблюдая за мной. — Все другие меры уже исчерпаны. Надо вас заставить сознаться. Ваш сын пока остался дома. Если вы будете продолжать упорствовать, жена будет отправлена в Соловки.
Пауза и испытывающий взгляд.
— Вы понимаете, какая участь ждет женщину на Соловках? Пауза.
— Вы знаете, у нас там с женщинами не очень церемонятся.
— Что же я могу сделать? — отвечал я, сдерживая себя изо всех сил. — Не я посылаю ее на Соловки.
— Не вы? Сознайтесь, и ваша жена будет немедленно освобождена.
— Мне не в чем сознаваться.
— Не желаете разоружаться? Упорные враги нам не нужны. Вы будете расстреляны, а жена пойдет на Соловки. Подумайте, что будет с вашим сыном.
— Советская власть о нем позаботится, — отвечал я жестко.
— Запомните, что я говорю с вами в последний раз. Не отвечайте мне сейчас, я вижу, вы слишком взволнованы. Я пожал плечами и зло посмотрел на него.
— Я прошу вас не отвечать мне сейчас. Обдумайте хорошенько свое положение.
Он достал лист бумаги и карандаш.
— Идите в камеру. Я буду ждать три дня. Трое суток. Я буду ждать вашего письменного признания. Вы его напишите кратко: «Признаю себя виновным во вредительстве», или: «Я знал о вредительстве Толстого и Щербакова». Этого будет достаточно. Вы передадите заявление дежурному надзирателю. Мне его доставят немедленно, и я тотчас же дам распоряжение освободить вашу жену. Освобождение ее зависит только от вас. Помните это! Если же вы не пришлете мне признания, я говорю это в последний раз, ваш первый вызов из камеры будет вызов на расстрел. Через трое суток вы будете расстреляны. Вы знаете, что мы не шутим, когда говорим с вредителями. Не забывайте участь Толстого. Будьте уверены, что ваша жена поедет на Соловки, а сын — в дом беспризорных. Все это зависит только от вас.
Он протянул мне бумагу и карандаш.
— Не возьму я вашей бумаги, — вскричал я, — что за дурацкая комедия! Стреляйте сейчас, понимаете, надоело мне это, понимаете, стреляйте! Револьвер при вас, а мне не в чем сознаваться.
— Что ж, самоуправством мне заниматься? — отвечал он насмешливо. — Мы не торопимся. Все будет в свое время, когда будет оформлено.
— Идите, оформляйте. Настукайте в канцелярии бумажку, поставьте печать, долго ли? Я вас подожду: приходите и стреляйте. Сознаваться же мне не в чем.
— Я вас просил не отвечать мне сейчас. Я уверен, что когда вы подумаете и оцените хладнокровно свое положение и положение вашей семьи, вы подпишете признание. Не хотите брать бумаги — не надо. Стоит вам вызвать дежурного, и в любой момент, в течение трех суток, вам тотчас дадут бумагу и карандаш. Трое суток даю вам на раздумье, а затем пощады не ждите ни себе, ни жене. Идите в камеру.
Солгал он или сказал правду? Неужели все кончено? Неужели жена в тюрьме?
Я мучительно ждал передачи. Схватил записку, — она была написана рукой сына. Внизу стояла трогательная детская подпись: «Сын А. Чернавин».
Придумал такую подпись «сын»... Ах ты, бедненький мой сынишка.
В двенадцать лет должен мешки с передачей по тюрьмам таскать. Это вместо ученья и школы. Откуда у тебя теперь деньги? Сам ходишь на рынок продавать вещи? А дальше... Как дальше будешь ты жить? Ты и не знаешь, что тебя ждет через три дня.
Третий день кончился. Я вызвал дежурного и потребовал бумагу и карандаш. На половине листка написал следователю, на второй — копию прокурору: «Мне предъявлено обвинение во вредительстве. Я никогда не вредил, ничего о вредительстве других не знаю; ни от кого денег незаконно не получал». Подписался и отдал дежурному. Я ждал расстрела и хотел оставить после себя документ в том, что за мной нет вины и что ни на какие признания я не пошел.
Наступил вечер. Была команда спать. Мы легли. Свет мы погасили, но у нас никто не спал. Если следователь не солгал, меня должны были сейчас взять на расстрел или перевести в камеру смертников. Прошло около часа. Мы тихо переговаривались и все время прислушивались. По коридору — шаги, звон ключей. Остановились у нашей двери. Зажгли свет, гремят замком.
— Хвамилия? — ткнул пальцем конвойный, обращаясь к летчику.
Я громко назвал свою фамилию, так как знал, что пришли за мной. Он сразу обернулся ко мне.
— Имя, отчество? Я ответил.
— Давай с вещами!
Следователь не обманул.
Я собирался рассеянно. Не все ли равно, что взять с собой.
Недалеко. Мои компаньоны помогали мне особенно тщательно, чтобы показать, что они не верят в расстрел. Лица их были бледны и серьезны, они старались меня ободрить и избегали смотреть мне в глаза.
Стража торопила. Как это все знакомо. Сколько раз я видел, как берут на расстрел.
Я простился, вышел в коридор. Дверь захлопнулась. Они там, в камере, оставались, чтобы еще какое-то время быть живыми.
— Давай!
— Куда? — спросил я громко.
— Тише. За мной.
Один страж пошел впереди, другой сзади. При выводе на допрос или переводе в другую камеру обычно ведет один. Идут, осторожно ступая по настланным веревочным половикам, чтобы не было слышно в камерах. Прошли одну галерею, спустились этажом ниже, опять повели по галерее.
— Стой здесь.
Один страж пошел вперед, к нему навстречу вышел корпусной, поговорили беззвучно, неслышно.
— Давай!
Двинулись опять. Остановились около двери камеры.
«Смертная, — подумал я, — значит, не сейчас стрелять будут».
Загремели ключами, открыли дверь, я вошел.
Это была самая обыкновенная камера, точь-в-точь такая же, как та, из которой меня только что вывели. В ней было четыре человека. Пятого только что взяли «с вещами», куда — никто не знал.
Ясно, что следователь решил сыграть со мной шутку. На другой день утром он вызвал меня, чтобы удостовериться в эффекте. Но я всю ночь проспал на новом месте, как убитый, и, отвечая ему, мог сделать скучающее, безразличное лицо.
Он допрашивал меня, как всегда, словно забыв об обещании вызвать меня только на расстрел. И только перед тем, как отпустить, задал мне совершенно необычный вопрос.
— Ну а скажите, что в вашей работе за последнее время можно было отметить, как полезное для дела? Какие ваши научные работы нашли применение в производстве?
Я назвал несколько работ своей лаборатории, получивших широкое применение на практике. Он что-то записал и быстро отпустил меня в камеру.
Затем он не вызывал меня около месяца и десятого апреля объявил мне об окончании следствия. Я спросил его, получил ли он мое заявление с копией прокурору.
— Какое значение может иметь такое заявление?! Довольно вам тысячи получать! Поедете теперь работать даром в тот же Мурманск, — и, спохватившись, добавил, — конечно, если коллегия вас не расстреляет.
Первый раз за полгода заключения я услышал, что меня могут не расстрелять. Приговора я ждал с полным безразличием: пять или десять лет — не все ли равно? Меня беспокоило одно: выпустят ли жену? Какой смысл был держать ее теперь, когда следствие закончено, и они прекратили все свои опыты с «нажимами»? С волнением ждал я каждой новой передачи, которую сократил до минимума, отказываясь от всего, чтобы сохранить что-то для сына, но каждый раз передача приходила с его подписью, а все, что передавалось, белье, продукты, говорило, что ее дома нет. Оставалась надежда, что ГПУ бюрократично, делает все медленно и потому, может быть, еще не собралось ее выпустить, но прошло две недели, две передачи, а известий от нее все не было.
Полгода я жил в тюрьме одним — борьбой со следователем. Жил в страшном напряжении. Теперь все оборвалось, надо было сидеть и ждать бессмысленного приговора. Я чувствовал только пустоту и злобу. Такую злобу, от которой задыхался, которая в буквальном смысле не давала мне ни есть, ни спать. Трое суток я ничего не ел и не пил, потом заставлял себя есть, но с большим трудом, и худел с невероятной быстротой. Угнетало меня сознание бессилия и полной безысходности. Я чувствовал себя, как зверь в клетке, который понял, что нет смысла грызть железные решетки, что ему не сломать их и не увидеть воли.
Не знаю, как мной овладела мысль — побег. Неужели покориться им? Неужели не изобрести чего-нибудь, чтобы вырваться от них? Теперь я ждал одного: куда сошлют, что сделают с женой и с сыном. Надо, чтобы все докатилось до конца, тогда я смогу разрабатывать план побега. Эта мысль поглотила меня всего. Я больше не замечал ни тюрьмы, ни людей, окружавших меня, и ждал только приговора.
25 апреля, днем, в камеру вошел корпусный, вызвал меня по фамилии и прочел:
«Выписка из протокола заседания выездной сессии ОГПУ от 13 апреля 1931 года.
Слушали дело № 2634 Чернавина В. В., обвиняемого по статье 58, пункт 7.
Постановили: сослать в концлагерь сроком на пять лет.
Дело сдать в архив».
— Распишитесь, что приговор вам объявлен. Расписался.
— Могу я послать домой телеграмму?
— Можете, если у вас есть деньги.
Я написал телеграмму на имя сына: «Получил приговор, проси свидания», и передал дежурному.
В тот же день меня повели на медицинский осмотр, а когда тюремный врач записывал на бланке мои приметы, мне удалось прочесть следующее:
Направление — Соловецкий лагерь, г. Кемь.
Содержание — в общем порядке.
Это значило, что я не попал в разряд «запретников», режим которых во время этапа и в концлагере особенно тяжел.
Как это ни странно, но известие о том, что меня ссылают в Соловецкий концлагерь, прославленный необычайной жестокостью обращения с заключенными, привело меня в хорошее расположение духа. Мне ярко представились места, знакомые по многим экспедициям: глубокие шхеры Белого моря, архипелаги, бесконечный лабиринт заливов и проливов, скалы, набросанные в беспорядке граниты, едва проходимые леса и болота. Только бы мне до моря добраться, а там потягаюсь с охраной. Сколько там до границы, соображал я, восстанавливая в уме карту, — двести — триста километров и сплошь необитаемый лес и болота? Превосходно. Это-то мне и нужно. И я в ту же минуту решил, что бегу в Финляндию.
К вечеру меня перевели в другой этаж. Говорили, что отправят завтра, так как тюрьма переполнена и ее стремятся разгрузить нашей отправкой. Выездная сессия «работала» на этот раз не менее плодотворно, чем всегда, и за три дня, с десятого по тринадцатое апреля, рассмотрела и вынесла решения по 300 делам. Несколько человек были приговорены к расстрелу, остальные к каторжным работам. Мой приговор был из легких. Всего на рассмотрение каждого дела пошло у них по три минуты. Никого из нас судьи, конечно, не видали. Суд это был, несомненно, своеобразный, но действительно скорый.
Итак, я больше не был гражданином, хотя бы подследственным; я был каторжником. Таков был результат «следствия». Полгода заключения, семнадцать допросов. Какой материал добыли они против меня? Никакого. На основании чего меня «осудили»? Не было у них основания. Что осталось у них в протоколах? Моя биография, из которой видно, что я работал с шестнадцати лет и всю жизнь жил своим заработком. Мой послужной список, из которого видно, что за все время советской власти я вел крупную научную и практическую работу. Ни в одном протоколе нет ни намека на мою вину. И вывод — пять лет каторги. Какое тяжкое преступление надо было совершить «в мрачные времена царизма», чтобы получить такой приговор? Теперь же этот приговор звучал почти как оправдание. Меньше, то есть три года, дают только молодежи, не работавшей на ответственных должностях. Кругом все радовались за меня и поздравляли.
— Вот видите! Только пять лет и без конфискации имущества. Что значит не сдаваться им!
— Жену, наверное, выпустят, если вам только пять дали. Действительно, все время следствия оба следователя твердо ставили передо мной дилемму: сознаться — десять лет; не сознаться — расстрел. Я не сознался и получил пять лет. Что было бы, если бы «сознался»? Почти не сомневаюсь, что был бы расстрелян, так как в руках у них был бы первый и единственный «документ», свидетельствующий против меня.
Но что они сделают теперь с женой? Арестованная, чтобы оказать этим давление на меня, она могла пойти и на каторгу. Таких примеров мы видели немало. Одна пошла в концлагерь и без предварительной отсидки. Я строил фантастические планы ее освобождения и бегства, но понимал, что главное сейчас в нашей судьбе — это ее свобода.
От стражи мы узнали, что на этап нас отправят завтра. С утра некоторых вызвали на свидание. Все были в волнении, удастся ли в последний раз увидеться со своими. За время следствия почти никто своих не видел, но при отправке в концлагерь свидания давались сравнительно легко. Весь вопрос — успели ли родные получить известие об окончании «дела» и об отправке этапа, успели ли проделать за несколько часов необходимые, но мелочные и хлопотливые формальности. День шел, а огромное большинство не вызывали на свидание. Для нас же сейчас это было все. Если кто и не говорил, то думал только об этом. Мы потеряли все, но неужели мы не имели права в последний раз взглянуть на наших близких? Нас готовили к отъезду: отбирали казенные вещи — миску, кружку; снаряжали партиями в баню. После того как следствие тянули минимум полгода, теперь вокруг нас шли суетня и спешка. Я старался не думать о свидании, невыносима была мысль, что меня могут услать, и я уеду, не повидав сына — последнее, что у меня осталось в жизни. Я стоял среди огромной очереди в коридор, нас было не менее ста человек. Нас выстраивали, перестраивали, считали и собирали в баню. Только хотели вести, как подошел надзиратель со списком и стал вызывать на свидание. Двадцать человек, и я в том числе. Еще минута — нас загнали бы в баню и мы лишились бы свидания.
Волнуясь, шли мы по коридорам. Нас ввели в большое помещение за проволочную стенку. За ней шел проход в метр шириной, за ним вторая проволочная стенка, и за ней родные, которым разрешили увидеть нас.
В первую минуту я ничего не понимал. Когда нас ввели, за одной стеной было уже не менее ста человек заключенных, а за другой еще большее количество родственников. Как с той, так и с другой стороны решеток люди стояли в невероятной тесноте, с трудом вцепившись друг в друга, вцепившись руками в проволочные сетки, прижимаясь к ним всем своим туловищем и лицом, перекошенным от волнения. Многим у решетки не хватало места, они перебегали, ища, куда бы приткнуться, в полном отчаянии пытались протиснуться вперед, чтобы хоть сколько-нибудь увидеть или услышать своих. Сто человек с одной стороны и больше ста с другой, которые знали, что видят своих близких в последний раз, что через десять минут они расстанутся, может быть, навеки, не имели возможности подать друг другу руки. В тесноте, волнении и страшном шуме, говорить было невозможно — не слышно было собственного голоса, срывающиеся, надрывающиеся женские, звенящие детские голоса, все сливалось в один ужасный крик последней муки, последнего прощания.
Глава 7. Зимняя война балтийских подводных лодок (1939–1940 гг.) [154]
Короли подплава в море червонных валетов. Часть III. Обзор эволюции подводных сил СССР (1935-1941 гг.). Глава 7. Зимняя война балтийских подводных лодок (1939–1940 гг.)
30 ноября 1939 г. Советский Союз развязал войну против маленькой Финляндии, по численности населения не превосходившей Ленинграда. Вошедшие в зону войны Балтийский и Северный флоты приступили к выполнению поставленных перед ними боевых задач. Основные боевые действия флота развернулись на Балтийском морском театре, охватив среднюю часть Балтийского моря, Финский и Ботнический заливы. В войне приняли участие надводные корабли, подводные лодки, авиация, артиллерийские и стрелковые части береговой обороны флота. К войне с Финляндией Советский Союз стал готовиться заблаговременно, обвинив финское правительство в подготовке к нападению на СССР. Уже 3 ноября 1939 г. НК ВМФ флагман флота 2 ранга Н. Кузнецов директивой Военному совету БФ № 10254сс поставил задачу Балтийскому флоту (командующий флотом флагман 2 ранга [155] В. Трибуц, начальник штаба флота капитан 1 ранга Ю. Пантелеев) на ведение боевых действий. Согласно директиве приказано: — подводным лодкам найти и уничтожить броненосцы береговой обороны (ббо) Финляндии, не допустить их ухода в Швецию; — действиями подводных лодок и авиации у берегов Финляндии прекратить подвоз морем войск, боеприпасов и сырья; — в случае вступления или помощи Швеции действиями авиации, подводных лодок и легких сил воспрепятствовать шведскому флоту оказывать помощь Финляндии. Следует отметить невысокое качество самой подготовки к войне, основывавшейся на мизерных разведывательных данных о флоте и береговой обороне соседней Финляндии. «Разведка работала и продолжает еще работать плохо.
Глава 4
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 4
Царь обладал всеми качествами, которые внушают симпатии и любовь ближайшего окружения. Но те самые свойства, которые так привлекательны в частном человеке, превратились в серьезные помехи, когда он был призван руководить страной в чрезвычайных обстоятельствах. Миролюбие царя, стремление избегать болезненных ситуаций предоставили возможность приближенным влиять на него. Страсть к самобичеванию отвращала его от правления железной рукой. Личное обаяние царя превращало необходимость сообщить монарху нелицеприятную правду в крайне трудную задачу. Природа наделила царя достоинствами и недостатками, непригодными для выполнения им своей миссии, обстоятельства и история были против него. Когда началась война 1914 года, оппозиционные партии впервые за полстолетия выразили готовность сотрудничать с властью. Императору пришлось принять на веру эту перемену в настроениях и положиться на людей, опасаться которых и не доверять которым имелись все основания. Ряд политических группировок, заявивших сегодня о своей лояльности, были ответственны за десятилетия террора в истории России; некоторые предпочли промолчать в отношении убийств и грабежей, совершенных политическими экстремистами. Для того чтобы поверить в лояльность этих группировок, царю пришлось бы многое забыть, но оказаться настолько гуманным, чтобы вычеркнуть из памяти раскромсанное тело своего деда Александра Второго, погибшего в результате злодейского покушения, или длинный список убитых людей, преданных государственным интересам, – это выше человеческих возможностей.
Часть I. Советский подплав в период Гражданской войны (1918-1920 гг.) [11]
Короли подплава в море червонных валетов. Часть I. Советский подплав в период Гражданской войны (1918–1920 гг.)
25. Подготовка группы Игоря Дятлова к походу в контексте версии «контролируемой поставки»
Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 25. Подготовка группы Игоря Дятлова к походу в контексте версии «контролируемой поставки»
Как же могла выглядеть последовательность событий, связанных с операцией "контролируемой поставки" радиоактивных вещей через Георгия Кривонищенко, в свете изложенной выше информации? Сложная, многокомпонентная оперативная игра не могла задумываться и реализовываться на уровне территориального Управления КГБ по Свердловску и области. Замысел подобной комбинации должен был вызревать в Москве и притом на довольно высоком уровне, поскольку требовал согласования с разными инстанциями - от ЦК КПСС и Совмина СССР, до Академии наук. Возможным толчком операции послужило обнаружение агентурного канала западной разведки в Челябинске-40, либо смежном ему производстве. Видимо был обнаружен некий шпион иностранной разведки, которого принудили стать "двойным агентом". Все его контакты, само собой, попали под полный контроль советской контрразведки. Практическая работа по реализации дезинформирующей операции началась с подбора надлежащего человека на роль "внедренца". Перевербованный агент, как и всякий "двойник" не внушал полного доверия, иностранной разведке надо было подставить человека, изначально работавшего на отечественную госбезопасность, так сказать, "нашего до мозга костей". Вполне возможно, что первоначально на роль подставного планировался Александр Колеватов, однако затем была найден лучшая кандидатура - Георгий Кривонищенко. Колеватов всё-таки был студентом и его проникновение на атомный объект могло состояться только в будущем (а могло и не состояться вообще). Между тем, Георгий Кривонищенко уже работал в Челябинске-40, и что немаловажно, его отец являлся крупным управленцем.
Судьба катеров после войны
«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. Судьба катеров после войны
Послевоенная жизнь «шнелльботов» была весьма непродолжительной. Их примерно поровну поделили между державами-победительницами. Подавляющее большинство из 32 «шнелльботов», доставшихся Великобритании, было сдано на слом либо затоплено в Северном море в течение двух лет после окончания войны. Расчетливые американцы выставили 26 своих катеров на продажу, и даже сумели извлечь из этого выгоду, «сплавив» их флотам Норвегии и Дании. Полученные СССР по репарациям «шнелльботы» (29 единиц) совсем недолго находились в боевом составе ВМФ - сказалось отсутствие запасных частей, да и сами корпуса были сильно изношены; 12 из них попали в КБФ, где прослужили до февраля 1948 года. Остальные перешли на Север, где 8 катеров были списаны, не пробыв в строю и года. Продлить жизнь остальных до июня 1952 года удалось, использовав механизмы с исключенных «шнелльботов». Экономные датчане дотянули эксплуатацию своих трофеев до 1966 года. Часть катеров они перекупили у Норвегии; всего их в датском флоте насчитывалось 19 единиц. Во флоте ФРГ осталось лишь два «шнелльбота» - бывшие S-116 и S-130. Они использовались в качестве опытовых судов, и к 1965 году были сданы на слом. До наших дней не дожило ни одного немецкого торпедного катера периода Второй мировой войны. Единственными экспонатами, связанными со «шнелльботами», были два дизеля МВ-501, снятые с S-116 и находившиеся в Техническом музее в Мюнхене. Но и они погибли во время пожара в апреле 1983 года.
«Шнелльботы» на войне
«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне
2. Кто мы — «вредители»?
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 2. Кто мы — «вредители»?
По анкете, которую несчетное количество раз приходилось мне заполнять в СССР, я — дворянин. Для следователя это значило «классовый враг» Но, как и у многих русских дворян, ни у моих родителей, ни у меня ничего не было за душой, кроме личного заработка, то есть отсутствовали все экономические признаки того, что с точки зрения марксиста и коммуниста, определяет принадлежность к классу дворян. Мне было пятнадцать лет, когда наша семья осталась без отца, старше меня была сестра, за мной шло еще четверо; младшему было три года. Жизнь предстояла трудная и необеспеченная. Юношей мне удалось попасть в качестве коллектора-зоолога в экспедицию профессора В. В Сапожникова, известного исследователя Алтая и Монголии (ныне покойного) Впервые я увидел дикую природу, часто даже не нанесенную на карту местности, где верхом, без дорог, мы прошли больше двух тысяч километров в лето Это было начало моих экспедиционных работ, которые быстро перешли в самостоятельные исследования я участвовал в качестве зоолога, а затем начальника, в ряде экспедиций на Алтай, Саяны, в Монголию, Тянь-Шань, на Амур, в Уссурийский край, в Лапландию. Регулярная учеба казалась мне ненужной, я был уверен, что и без нее пробью себе дорогу. Зарабатывать я начал рано, без работы не сидел, правда, приходилось браться за многое изготовлять препараты, учебные пособия, анатомические таблицы. Необходимость заработка толкнула меня на изучение ихтиологии-рыбоведения — отрасли, имевшей огромное практическое применение. Это заставило меня освоить море.
12 000 г. до н.э. - 9 000 г. до н.э
С 12 000 г. до н.э. по 9 000 г. до н.э
Примерно с конца последнего оледенения в Европе до появления первых неолитических культур.
Часть 1
Побег из ГУЛАГа. Часть 1
Примечания
Короли подплава в море червонных валетов. Примечания
{1} Даты до 1 февраля 1918 г. даны по старому стилю. {2} OCR: Кроми был связником между Локкартом и заговорщиками. {3} Камелек — камин или очаг с открытым огнем для обогревания небольшого помещения. {4} Получив от казны пару рыбин на обед, краском тут же съедал одну, а ее голову и другую рыбину целиком отдавал коку для рыбного супа. Избыток рыбьих голов в жидком супе наводил на мысль о двуглавости воблы. {5} Стационер — судно, постоянно находящееся на стоянке (на станции) в каком-нибудь иностранном или своем, не являющемся базой флота порту с определенной задачей (представительство, разведка, оказание помощи). {6} От Астрахани до означенной линии кратчайшее расстояние — 120 миль, что сравнимо с радиусом действия подводных лодок типа «Касатка». — Примеч. авт. {7} 6 саженей = 11 м, а перископная глубина погружения лодок типа «Касатка» составляла 24 фута, или 4 сажени (7,2 м). Наибольшая осадка лодок при плавании в крейсерском положении равнялась 9,8 фута (3 м), позволяя им в указанной части моря ходить только в надводном положении и только по каналам и фарватерам из Астрахани строго на юг, а также в сторону Гурьева, постоянно производя промеры глубин впереди по курсу. Кроме того, успешная стрельба торпедами становилась возможной лишь при глубине более 7 м: на такую глубину погружалась торпеда, не набравшая ход после выстрела, следовательно, при меньшей глубине она могла коснуться грунта.
18. Следователь пробует «взять на бас»
Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 18. Следователь пробует «взять на бас»
В тот вечер мы долго не спали: свет погасили, но наш татарин продолжал вполголоса свои рассказы, и мы, в какой-то мере забыв про тюрьму, следили за тем, как занятно могла раньше развертываться людская жизнь. И вдруг шаги, бряканье ключей, свет, окрик: — Фамилия? — страж тычет пальцем в каждого из нас по очереди. Доходит до меня. Отвечаю. — Инициалы? — В. В. — Полностью инициалы! — рычит он грозно. Здесь они грубее, чем на Шпалерке. — Имя и отчество, что ли? — Ясно! Имя, отчество? — Отвечаю. — Давай живо! Начинаю одеваться. Все смотрят сочувственно, беспокоясь за меня. — В пальто? — спрашиваю я, чтобы знать, повезут ли на Гороховую или будут допрашивать здесь. — Ничего не сказано, значит, без пальто. Выхожу. Спускаюсь по крутым железным лестницам, в жуткой ночной тишине гигантской тюрьмы. — Обожди. Конвойный останавливает меня в нижнем коридоре на пронизывающем сквозняке. После тесной камеры и постели охватывает дрожь. Стою долго. Совершенно замерзаю. — Давай! Вхожу в кабинет. Передо мной новый следователь. Фигура резкая, отталкивающая. Сухой брюнет, еще молодой, с напряженными движениями. Лоб низкий, глаза маленькие, злые. Военная форма, ромб на петличках — советский генеральский чин. Прежний следователь был в чине полковника. Значит, это начальство. — Садитесь, — говорит он мрачно.
Chapter XV
The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XV
Captain Morgan leaves Hispaniola and goes to St. Catherine's, which he takes. CAPTAIN MORGAN and his companions weighed anchor from the Cape of Tiburon, December 16, 1670. Four days after they arrived in sight of St. Catherine's, now in possession of the Spaniards again, as was said before, to which they commonly banish the malefactors of the Spanish dominions in the West Indies. Here are huge quantities of pigeons at certain seasons. It is watered by four rivulets, whereof two are always dry in summer. Here is no trade or commerce exercised by the inhabitants; neither do they plant more fruits than what are necessary for human life, though the country would make very good plantations of tobacco of considerable profit, were it cultivated. As soon as Captain Morgan came near the island with his fleet, he sent one of his best sailing vessels to view the entry of the river, and see if any other ships were there, who might hinder him from landing; as also fearing lest they should give intelligence of his arrival to the inhabitants, and prevent his designs. Next day, before sunrise, all the fleet anchored near the island, in a bay called Aguade Grande. On this bay the Spaniards had built a battery, mounted with four pieces of cannon. Captain Morgan landed about one thousand men in divers squadrons, marching through the woods, though they had no other guides than a few of his own men, who had been there before, under Mansvelt.