23. Последнее испытание и приговор

После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой.

— Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга?

Я пожал плечами.

— Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня.

— Давайте беседовать мирно.

«Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал.

— Мне придется применить к вам особые меры, если вы не подпишете признание...

«Так, — подумал я, — начинается, теперь держись».

— Мне придется арестовать вашу жену, и она буде сидеть в тюрьме, пока вы не подпишете чистосердечного признание. Я молчал. Удар был жестокий и неожиданный.

— Ну? Вам это безразлично?

Он говорил медленно, четко, следя за мной.

— Я вам сказал, что признаваться мне не в чем, а лгать я не буду. Я слишком уважаю следственные органы ГПУ, чтобы из страха перед вашими угрозами давать ложные признания, — отвечал я так же медленно и четко, зная, что эта фраза должна была его взбесить. Ему ответить на это было нечего, для меня это была единственно доступная месть.

Он отправил меня в камеру.

Состояние мое было отчаянное. Увы, на этот раз я верил следователю. Он, несомненно, понял, как и первый, что меня не сломить ни угрозой расстрела, ни карцером, ни стоянкой. Он нащупал новый, более чувствительный удар — семью. Я давно примирился с мыслью, что сам погибну, но оставалось утешение, что уцелеют жена и сынишка, как бы ни трудно им без меня пришлось. Теперь рушилось все.

Приведет ли он в исполнение угрозу? Узнаю это только через неделю, когда мне принесут из дому передачу: список вещей был всегда написан рукой жены. Если будет другой почерк, значит...

Мне не пришлось ждать три недели: он вызвал меня через три дня.

— Вчера я арестовал вашу жену. Теперь она в тюрьме на Шпалерной.

Я молчал и думал только о том, как скрыть свое волнение. Он не долен был видеть, как это на меня действует, только этим я мог не ухудшить положение жены.

— Что же мне было делать, — продолжал он, пристально наблюдая за мной. — Все другие меры уже исчерпаны. Надо вас заставить сознаться. Ваш сын пока остался дома. Если вы будете продолжать упорствовать, жена будет отправлена в Соловки.

Пауза и испытывающий взгляд.

— Вы понимаете, какая участь ждет женщину на Соловках? Пауза.

— Вы знаете, у нас там с женщинами не очень церемонятся.

— Что же я могу сделать? — отвечал я, сдерживая себя изо всех сил. — Не я посылаю ее на Соловки.

— Не вы? Сознайтесь, и ваша жена будет немедленно освобождена.

— Мне не в чем сознаваться.

— Не желаете разоружаться? Упорные враги нам не нужны. Вы будете расстреляны, а жена пойдет на Соловки. Подумайте, что будет с вашим сыном.

— Советская власть о нем позаботится, — отвечал я жестко.

— Запомните, что я говорю с вами в последний раз. Не отвечайте мне сейчас, я вижу, вы слишком взволнованы. Я пожал плечами и зло посмотрел на него.

— Я прошу вас не отвечать мне сейчас. Обдумайте хорошенько свое положение.

Он достал лист бумаги и карандаш.

— Идите в камеру. Я буду ждать три дня. Трое суток. Я буду ждать вашего письменного признания. Вы его напишите кратко: «Признаю себя виновным во вредительстве», или: «Я знал о вредительстве Толстого и Щербакова». Этого будет достаточно. Вы передадите заявление дежурному надзирателю. Мне его доставят немедленно, и я тотчас же дам распоряжение освободить вашу жену. Освобождение ее зависит только от вас. Помните это! Если же вы не пришлете мне признания, я говорю это в последний раз, ваш первый вызов из камеры будет вызов на расстрел. Через трое суток вы будете расстреляны. Вы знаете, что мы не шутим, когда говорим с вредителями. Не забывайте участь Толстого. Будьте уверены, что ваша жена поедет на Соловки, а сын — в дом беспризорных. Все это зависит только от вас.

Он протянул мне бумагу и карандаш.

— Не возьму я вашей бумаги, — вскричал я, — что за дурацкая комедия! Стреляйте сейчас, понимаете, надоело мне это, понимаете, стреляйте! Револьвер при вас, а мне не в чем сознаваться.

— Что ж, самоуправством мне заниматься? — отвечал он насмешливо. — Мы не торопимся. Все будет в свое время, когда будет оформлено.

— Идите, оформляйте. Настукайте в канцелярии бумажку, поставьте печать, долго ли? Я вас подожду: приходите и стреляйте. Сознаваться же мне не в чем.

— Я вас просил не отвечать мне сейчас. Я уверен, что когда вы подумаете и оцените хладнокровно свое положение и положение вашей семьи, вы подпишете признание. Не хотите брать бумаги — не надо. Стоит вам вызвать дежурного, и в любой момент, в течение трех суток, вам тотчас дадут бумагу и карандаш. Трое суток даю вам на раздумье, а затем пощады не ждите ни себе, ни жене. Идите в камеру.

Солгал он или сказал правду? Неужели все кончено? Неужели жена в тюрьме?

Я мучительно ждал передачи. Схватил записку, — она была написана рукой сына. Внизу стояла трогательная детская подпись: «Сын А. Чернавин».

Придумал такую подпись «сын»... Ах ты, бедненький мой сынишка.

В двенадцать лет должен мешки с передачей по тюрьмам таскать. Это вместо ученья и школы. Откуда у тебя теперь деньги? Сам ходишь на рынок продавать вещи? А дальше... Как дальше будешь ты жить? Ты и не знаешь, что тебя ждет через три дня.

Третий день кончился. Я вызвал дежурного и потребовал бумагу и карандаш. На половине листка написал следователю, на второй — копию прокурору: «Мне предъявлено обвинение во вредительстве. Я никогда не вредил, ничего о вредительстве других не знаю; ни от кого денег незаконно не получал». Подписался и отдал дежурному. Я ждал расстрела и хотел оставить после себя документ в том, что за мной нет вины и что ни на какие признания я не пошел.

Наступил вечер. Была команда спать. Мы легли. Свет мы погасили, но у нас никто не спал. Если следователь не солгал, меня должны были сейчас взять на расстрел или перевести в камеру смертников. Прошло около часа. Мы тихо переговаривались и все время прислушивались. По коридору — шаги, звон ключей. Остановились у нашей двери. Зажгли свет, гремят замком.

— Хвамилия? — ткнул пальцем конвойный, обращаясь к летчику.

Я громко назвал свою фамилию, так как знал, что пришли за мной. Он сразу обернулся ко мне.

— Имя, отчество? Я ответил.

— Давай с вещами!

Следователь не обманул.

Я собирался рассеянно. Не все ли равно, что взять с собой.

Недалеко. Мои компаньоны помогали мне особенно тщательно, чтобы показать, что они не верят в расстрел. Лица их были бледны и серьезны, они старались меня ободрить и избегали смотреть мне в глаза.

Стража торопила. Как это все знакомо. Сколько раз я видел, как берут на расстрел.

Я простился, вышел в коридор. Дверь захлопнулась. Они там, в камере, оставались, чтобы еще какое-то время быть живыми.

— Давай!

— Куда? — спросил я громко.

— Тише. За мной.

Один страж пошел впереди, другой сзади. При выводе на допрос или переводе в другую камеру обычно ведет один. Идут, осторожно ступая по настланным веревочным половикам, чтобы не было слышно в камерах. Прошли одну галерею, спустились этажом ниже, опять повели по галерее.

— Стой здесь.

Один страж пошел вперед, к нему навстречу вышел корпусной, поговорили беззвучно, неслышно.

— Давай!

Двинулись опять. Остановились около двери камеры.

«Смертная, — подумал я, — значит, не сейчас стрелять будут».

Загремели ключами, открыли дверь, я вошел.

Это была самая обыкновенная камера, точь-в-точь такая же, как та, из которой меня только что вывели. В ней было четыре человека. Пятого только что взяли «с вещами», куда — никто не знал.

Ясно, что следователь решил сыграть со мной шутку. На другой день утром он вызвал меня, чтобы удостовериться в эффекте. Но я всю ночь проспал на новом месте, как убитый, и, отвечая ему, мог сделать скучающее, безразличное лицо.

Он допрашивал меня, как всегда, словно забыв об обещании вызвать меня только на расстрел. И только перед тем, как отпустить, задал мне совершенно необычный вопрос.

— Ну а скажите, что в вашей работе за последнее время можно было отметить, как полезное для дела? Какие ваши научные работы нашли применение в производстве?

Я назвал несколько работ своей лаборатории, получивших широкое применение на практике. Он что-то записал и быстро отпустил меня в камеру.

Затем он не вызывал меня около месяца и десятого апреля объявил мне об окончании следствия. Я спросил его, получил ли он мое заявление с копией прокурору.

— Какое значение может иметь такое заявление?! Довольно вам тысячи получать! Поедете теперь работать даром в тот же Мурманск, — и, спохватившись, добавил, — конечно, если коллегия вас не расстреляет.

Первый раз за полгода заключения я услышал, что меня могут не расстрелять. Приговора я ждал с полным безразличием: пять или десять лет — не все ли равно? Меня беспокоило одно: выпустят ли жену? Какой смысл был держать ее теперь, когда следствие закончено, и они прекратили все свои опыты с «нажимами»? С волнением ждал я каждой новой передачи, которую сократил до минимума, отказываясь от всего, чтобы сохранить что-то для сына, но каждый раз передача приходила с его подписью, а все, что передавалось, белье, продукты, говорило, что ее дома нет. Оставалась надежда, что ГПУ бюрократично, делает все медленно и потому, может быть, еще не собралось ее выпустить, но прошло две недели, две передачи, а известий от нее все не было.

Полгода я жил в тюрьме одним — борьбой со следователем. Жил в страшном напряжении. Теперь все оборвалось, надо было сидеть и ждать бессмысленного приговора. Я чувствовал только пустоту и злобу. Такую злобу, от которой задыхался, которая в буквальном смысле не давала мне ни есть, ни спать. Трое суток я ничего не ел и не пил, потом заставлял себя есть, но с большим трудом, и худел с невероятной быстротой. Угнетало меня сознание бессилия и полной безысходности. Я чувствовал себя, как зверь в клетке, который понял, что нет смысла грызть железные решетки, что ему не сломать их и не увидеть воли.

Не знаю, как мной овладела мысль — побег. Неужели покориться им? Неужели не изобрести чего-нибудь, чтобы вырваться от них? Теперь я ждал одного: куда сошлют, что сделают с женой и с сыном. Надо, чтобы все докатилось до конца, тогда я смогу разрабатывать план побега. Эта мысль поглотила меня всего. Я больше не замечал ни тюрьмы, ни людей, окружавших меня, и ждал только приговора.

25 апреля, днем, в камеру вошел корпусный, вызвал меня по фамилии и прочел:

«Выписка из протокола заседания выездной сессии ОГПУ от 13 апреля 1931 года.

Слушали дело № 2634 Чернавина В. В., обвиняемого по статье 58, пункт 7.

Постановили: сослать в концлагерь сроком на пять лет.

Дело сдать в архив».

— Распишитесь, что приговор вам объявлен. Расписался.

— Могу я послать домой телеграмму?

— Можете, если у вас есть деньги.

Я написал телеграмму на имя сына: «Получил приговор, проси свидания», и передал дежурному.

В тот же день меня повели на медицинский осмотр, а когда тюремный врач записывал на бланке мои приметы, мне удалось прочесть следующее:

Направление — Соловецкий лагерь, г. Кемь.

Содержание — в общем порядке.

Это значило, что я не попал в разряд «запретников», режим которых во время этапа и в концлагере особенно тяжел.

Как это ни странно, но известие о том, что меня ссылают в Соловецкий концлагерь, прославленный необычайной жестокостью обращения с заключенными, привело меня в хорошее расположение духа. Мне ярко представились места, знакомые по многим экспедициям: глубокие шхеры Белого моря, архипелаги, бесконечный лабиринт заливов и проливов, скалы, набросанные в беспорядке граниты, едва проходимые леса и болота. Только бы мне до моря добраться, а там потягаюсь с охраной. Сколько там до границы, соображал я, восстанавливая в уме карту, — двести — триста километров и сплошь необитаемый лес и болота? Превосходно. Это-то мне и нужно. И я в ту же минуту решил, что бегу в Финляндию.

К вечеру меня перевели в другой этаж. Говорили, что отправят завтра, так как тюрьма переполнена и ее стремятся разгрузить нашей отправкой. Выездная сессия «работала» на этот раз не менее плодотворно, чем всегда, и за три дня, с десятого по тринадцатое апреля, рассмотрела и вынесла решения по 300 делам. Несколько человек были приговорены к расстрелу, остальные к каторжным работам. Мой приговор был из легких. Всего на рассмотрение каждого дела пошло у них по три минуты. Никого из нас судьи, конечно, не видали. Суд это был, несомненно, своеобразный, но действительно скорый.

Итак, я больше не был гражданином, хотя бы подследственным; я был каторжником. Таков был результат «следствия». Полгода заключения, семнадцать допросов. Какой материал добыли они против меня? Никакого. На основании чего меня «осудили»? Не было у них основания. Что осталось у них в протоколах? Моя биография, из которой видно, что я работал с шестнадцати лет и всю жизнь жил своим заработком. Мой послужной список, из которого видно, что за все время советской власти я вел крупную научную и практическую работу. Ни в одном протоколе нет ни намека на мою вину. И вывод — пять лет каторги. Какое тяжкое преступление надо было совершить «в мрачные времена царизма», чтобы получить такой приговор? Теперь же этот приговор звучал почти как оправдание. Меньше, то есть три года, дают только молодежи, не работавшей на ответственных должностях. Кругом все радовались за меня и поздравляли.

— Вот видите! Только пять лет и без конфискации имущества. Что значит не сдаваться им!

— Жену, наверное, выпустят, если вам только пять дали. Действительно, все время следствия оба следователя твердо ставили передо мной дилемму: сознаться — десять лет; не сознаться — расстрел. Я не сознался и получил пять лет. Что было бы, если бы «сознался»? Почти не сомневаюсь, что был бы расстрелян, так как в руках у них был бы первый и единственный «документ», свидетельствующий против меня.

Но что они сделают теперь с женой? Арестованная, чтобы оказать этим давление на меня, она могла пойти и на каторгу. Таких примеров мы видели немало. Одна пошла в концлагерь и без предварительной отсидки. Я строил фантастические планы ее освобождения и бегства, но понимал, что главное сейчас в нашей судьбе — это ее свобода.

От стражи мы узнали, что на этап нас отправят завтра. С утра некоторых вызвали на свидание. Все были в волнении, удастся ли в последний раз увидеться со своими. За время следствия почти никто своих не видел, но при отправке в концлагерь свидания давались сравнительно легко. Весь вопрос — успели ли родные получить известие об окончании «дела» и об отправке этапа, успели ли проделать за несколько часов необходимые, но мелочные и хлопотливые формальности. День шел, а огромное большинство не вызывали на свидание. Для нас же сейчас это было все. Если кто и не говорил, то думал только об этом. Мы потеряли все, но неужели мы не имели права в последний раз взглянуть на наших близких? Нас готовили к отъезду: отбирали казенные вещи — миску, кружку; снаряжали партиями в баню. После того как следствие тянули минимум полгода, теперь вокруг нас шли суетня и спешка. Я старался не думать о свидании, невыносима была мысль, что меня могут услать, и я уеду, не повидав сына — последнее, что у меня осталось в жизни. Я стоял среди огромной очереди в коридор, нас было не менее ста человек. Нас выстраивали, перестраивали, считали и собирали в баню. Только хотели вести, как подошел надзиратель со списком и стал вызывать на свидание. Двадцать человек, и я в том числе. Еще минута — нас загнали бы в баню и мы лишились бы свидания.

Волнуясь, шли мы по коридорам. Нас ввели в большое помещение за проволочную стенку. За ней шел проход в метр шириной, за ним вторая проволочная стенка, и за ней родные, которым разрешили увидеть нас.

В первую минуту я ничего не понимал. Когда нас ввели, за одной стеной было уже не менее ста человек заключенных, а за другой еще большее количество родственников. Как с той, так и с другой стороны решеток люди стояли в невероятной тесноте, с трудом вцепившись друг в друга, вцепившись руками в проволочные сетки, прижимаясь к ним всем своим туловищем и лицом, перекошенным от волнения. Многим у решетки не хватало места, они перебегали, ища, куда бы приткнуться, в полном отчаянии пытались протиснуться вперед, чтобы хоть сколько-нибудь увидеть или услышать своих. Сто человек с одной стороны и больше ста с другой, которые знали, что видят своих близких в последний раз, что через десять минут они расстанутся, может быть, навеки, не имели возможности подать друг другу руки. В тесноте, волнении и страшном шуме, говорить было невозможно — не слышно было собственного голоса, срывающиеся, надрывающиеся женские, звенящие детские голоса, все сливалось в один ужасный крик последней муки, последнего прощания.

13. Романисты

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 13. Романисты

Читая на воле сообщения ГПУ о признаниях вредителей, протоколы дознаний, где известные всему СССР ученые и специалисты якобы добровольно сознавались в совершенных ими тяжких и часто позорных преступлениях, я был твердо уверен, что сообщения ГПУ вымышлены, а протоколы поддельны, Я не допускал мысли, что опубликованные ГПУ протоколы дознаний, как, например, по делу «48-ми», действительно написаны теми, кому они приписывались. Мне казалось, что отдельные слабовольные люди могут, под страхом смерти, или под пыткой, написать какое угодно «признание», но чтобы это могли писать люди твердого характера и безусловной честности, какими я знал многих из числа убитых, я считал совершенно невозможным. Тем более невероятным казалось мне, чтобы дача самоуничтожающих, позорных, ложных показаний могла быть явлением массовым в среде ученых и специалистов. Но, попав в тюрьму, я к своему ужасу узнал, какая масса заключенных пишет ложные признания. Несомненно, что ГПУ не брезгует подделками подписей, вставками слов, совершенно искажающих смысл, даже составлением целых подложных протоколов дознаний, но, тяжко сказать, есть люди, которые сами на себя писали позорнейшую клевету. Только тот, кто побывал в тисках ГПУ, может себе представить всю жуть рассказов о том, как по нажиму следователя пишутся позорнейшие признания об участии в контрреволюционных, шпионских или вредительских организациях, о деньгах, якобы полученных из-за границы за «вредительскую» работу, об участии в этом других, невинных людей. Вместе с тем это такое установившееся явление, что на тюремном жаргоне имеется для этого специальный термин.

Глава 15

Борьба за Красный Петроград. Глава 15

После оставления Гатчины Северо-западная армия отходила на ямбургские и гдовские позиции. Для полного разгрома противника необходимо было продолжать энергичное наступление. Красной армии, однако, для достижения этой задачи необходимо было преодолевать целый ряд вновь возникавших трудностей. Спешность организации при тяжелых условиях борьбы за Петроград боевых групп Красной армии, усталость бойцов в результате непрерывных боев, расстройство с доставкой продовольствия и боевых припасов, недостаток перевозочных средств и т.д. — все это препятствовало быстрому движению и маневренным действиям Красной армии. Пользуясь этим, противник получил некоторую возможность сохранения своих расстроенных рядов и даже приводил их в порядок для организации отпора советским частям. После занятия Луги части 15-й армии устремились в направлении на Гдов. Из боевых событий в этом районе заслуживают внимания операции в тылу у белых красной [516] кавалерийской группы. Группа была сформирована к 31 октября из двух полков — кавалерийского полка 11-й стрелковой дивизии и Эстонского кавалерийского полка {488}. Группа получила боевое задание произвести налет на тылы белых в гдовском направлении и при возможности захватить Гдов. В ночь на 3 ноября, в 4 часа 30 минут утра, кавалерийская группа выступила в поход из района своего расположения у погоста Лосицкий, лесной дорогой добралась до дер. Сербино, находившейся в тылу белых на 12 километров, и заняла ее. Дальше группа направилась к дер. Гостичево, выдавая себя за белых.

Chapter VI

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter VI

Of the origin of Francis Lolonois, and the beginning of his robberies. FRANCIS LOLONOIS was a native of that territory in France which is called Les Sables d'Olone, or The Sands of Olone. In his youth he was transported to the Caribbee islands, in quality of servant, or slave, according to custom; of which we have already spoken. Being out of his time, he came to Hispaniola; here he joined for some time with the hunters, before he began his robberies upon the Spaniards, which I shall now relate, till his unfortunate death. At first he made two or three voyages as a common mariner, wherein he behaved himself so courageously as to gain the favour of the governor of Tortuga, Monsieur de la Place; insomuch that he gave him a ship, in which he might seek his fortune, which was very favourable to him at first; for in a short time he got great riches. But his cruelties against the Spaniards were such, that the fame of them made him so well known through the Indies, that the Spaniards, in his time, would choose rather to die, or sink fighting, than surrender, knowing they should have no mercy at his hands. But Fortune, being seldom constant, after some time turned her back; for in a huge storm he lost his ship on the coast of Campechy. The men were all saved, but coming upon dry land, the Spaniards pursued them, and killed the greatest part, wounding also Lolonois.

Глава 5

Борьба за Красный Петроград. Глава 5

Причины столь быстрого и успешного продвижения белогвардейцев к Петрограду кроются, главным образом, в политико-моральном состоянии частей Красной армии и населения Северо-западного района. Внутреннее положение Советской республики, отягчаемое борьбой с контрреволюционными очагами России, настроение некоторых групп населения, голод и разруха не могли не сказаться на боеспособности Красной армии. Голоса фронтовых работников о неудовлетворительном состоянии частей стали раздаваться уже с начала 1919 г. 12 января 1919 г. командование 6-й стрелковой дивизии (Северная группа 7-й Советской армии) доносило командующему 7-й армией о том, что настроение действующих частей не позволяет продолжать наступательные действия, что прибывшее за последние дни пополнение совершенно незначительно по своему составу и малобоеспособно и что в распоряжении командования нет вполне боеспособных и свободных резервов. [159] В качестве общего вывода командование 6-й дивизией считало, что в стратегическом и тактическом отношениях положение дивизионного участка чрезвычайно осложнено, так как прибывшие части не в состоянии выполнить даже задач по обороне{129}. 30 января 1919 г. почти аналогичное сообщение на имя военного комиссара Петроградского округа Б. П. Позерна было сделано Я. Ф. Фабрициусом и М. А. Левиным о состоянии частей Южной группы 7-й армии. В докладе говорилось, что под натиском противника на валкском направлении: «...части, находящиеся в боях уже непрерывно три месяца, измотавшиеся, озлобившиеся, наполовину больные, не получившие за все это время подкреплений и не бывшие ни одного дня в резерве, не выдержали удара и отходят.

Часть II. Тюрьма

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма

Итог боевой деятельности торпедных катеров

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне. Итог боевой деятельности торпедных катеров

К началу Второй мировой войны в составе кригсмарине имелось всего 17 торпедных катеров. До декабря 1939 года в строй вошли еще четыре; за 1940, 1941, 1942 и 1943 годы было построено соответственно 20, 30, 36 и 38 «шнелльботов». На 1944 год приходится пик их производства - 65 единиц; еще 14 немцы успели изготовить за четыре месяца 1945-го. Таким образом, общая численность построенных в Германии больших торпедных катеров составляет 220 единиц (не считая малых типа KM, LS и поставленных на экспорт). Потери «шнелльботов» вплоть до 1944 года значительно отставали от их производства. В 1939 году не погибло ни одного катера (лишь S-17 был списан из-за штормовых повреждений); в 1940, 1941 и 1942 годах их убыль составила всего лишь четыре, три и пять единиц соответственно. Хотя в дальнейшем число погибших «шнелльботов» резко увеличилось (19 в 1943-м и 58 в 1944-м), общая их численность в составе ВМС по-прежнему росла. Так, если в декабре 1941 года кригсмарине располагали 57 катерами, то в декабре 1942-го их было 83, в декабре 1943-го - 96 и в декабре 1944-го - 117. Всего за годы войны погибло 112 «шнелльботов». 46 из них были потоплены авиацией, 30 уничтожены кораблями союзников, 18 подорвались на минах; остальные погибли по другим причинам. Кроме того, численность торпедных катеров уменьшилась за счет продажи «шнелльботов» Испании (6 единиц) и их переоборудования в суда других классов (10 единиц). Наиболее эффективно «москиты» использовались в боях в Ла-Манше.

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны

Морозов, М. Э.: М., АОЗТ редакция журнала «Моделист-конструктор», 1999

Британский историк Питер Смит, известный своими исследованиями боевых действий в Ла-Манше и южной части Северного моря, написал о «шнелльботах», что «к концу войны они оставались единственной силой, не подчинившейся британскому господству на море». Не оставляет сомнения, что в лице «шнелльбота» немецким конструкторам удалось создать отличный боевой корабль. Как ни странно, этому способствовал отказ от высоких скоростных показателей, и, как следствие, возможность оснастить катера дизельными двигателями. Такое решение положительно сказалось на улучшении живучести «москитов». Ни один из них не погиб от случайного возгорания, что нередко происходило в английском и американском флотах. Увеличенное водоизмещение позволило сделать конструкцию катеров весьма устойчивой к боевым повреждениям. Скользящий таранный удар эсминца, подрыв на мине или попадание 2-3 снарядов калибра свыше 100-мм не приводили, как правило, к неизбежной гибели катера (например, 15 марта 1942 года S-105 пришел своим ходом в базу, получив около 80 пробоин от осколков, пуль и снарядов малокалиберных пушек), хотя часто «шнелльботы» приходилось уничтожать из-за условий тактической обстановки. Еще одной особенностью, резко вы­делявшей «шнелльботы» из ряда тор­педных катеров других стран, стала ог­ромная по тем временам дальность плавания - до 800-900 миль 30-узловым ходом (М. Уитли в своей работе «Deutsche Seestreitkraefte 1939-1945» называет даже большую цифру-870 миль 39-узловым ходом, во что, однако, трудно поверить). Фактически германское командование даже не могло ее пол­ностью реализовать из-за большого риска использовать катера в светлое время суток, особенно со второй половины войны. Значительный радиус действия, несвойственные катерам того времени вытянутые круглоскулые обводы и внушительные размеры, по мнению многих, ставили германские торпедные катера в один ряд с миноносцами. С этим можно согласиться с той лишь оговоркой, что всетаки «шнелльботы» оставались торпедными, а не торпедно-артиллерийскими кораблями. Спектр решаемых ими задач был намного уже, чем у миноносцев Второй мировой войны. Проводя аналогию с современной классификацией «ракетный катер» - «малый ракетный корабль», «шнелльботы» правильнее считать малыми торпедными кораблями. Удачной оказалась и конструкция корпуса. Полубак со встроенными тор­педными аппаратами улучшал мореходные качества - «шнелльботы» сохраняли возможность использовать оружие при волнении до 4-5 баллов, а малая высота борта и рубки весьма существенно уменьшали силуэт. В проведенных англичанами после войны сравнительных испытаниях германских и британских катеров выяснилось, что в ночных условиях «немец» визуально замечал противника раньше. Большие нарекания вызывало оружие самообороны - артиллерия. Не имея возможности строить параллельно с торпедными катерами их артиллерийские аналоги, как это делали англичане, немцы с конца 1941 года начали проигрывать «москитам» противника. Позднейшие попытки усилить огневую мощь «шнелльботов» до некоторой степени сократили это отставание, но полностью ликвидировать его не удалось. По части оснащения техническими средствами обнаружения германские катера также серьезно отставали от своих противников. За всю войну они так и не получили более-менее удовлетворительного малогабаритного радара. С появлением станции радиотехнической разведки «Наксос» немцы лишили врага преимущества внезапности, однако не решили проблему обнаружения целей. Таким образом, несмотря на определенные недостатки, в целом германские торпедные катера не только соответствовали предъявляемым требованиям, но и по праву считались одними из лучших представителей своего класса времен Второй мировой войны. Морская коллекция.

История создания

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. История создания

Несмотря на заметные успехи торпедных катеров в годы Первой мировой войны, военно-морские теоретики межвоенного периода характеризовали их как прибрежное оружие слабой обороняющейся стороны. Для этого имелись свои основания. Знаменитые британские 55-футовые катера Торникрофта в отношении надежности и пожаровзрывобезопасности были весьма несовершенны. В 1920-х годах большинство стран мира (за исключением, разве что, СССР и Италии) либо прекратили разработки в данной области вооружения, либо вообще их не начинали. По-иному обстояло дело в постверсальской Германии. Жесткие ограничения по количеству кораблей всех типов, в том числе и торпедных, заставили немцев искать выход из положения. Относительно класса торпедных катеров в тексте Версальского договора ничего не говорилось - они не были ни запрещены, ни разрешены. Создание москитного флота вполне соответствовало бы оборонительной направленности германской военно-морской доктрины того времени, видевшей главным противником Рейха Францию и союзную с ней Польшу. Тем не менее, адмиралы Веймарской республики решили действовать осторожно. Первыми шагами стали приобретение в 1923 году трех старых катеров торпедных кайзерсмарине (LM-20, LM-22, LM-23) и организация так называемой «ганзейской школы яхтсменов» и «германского спортивного общества открытого моря». Под этими ширмами скрывались курсы технических специалистов, а спустя год при них создали небольшие конструкторские бюро.

Chapter V

The voyage of the Beagle. Chapter V. Bahia Blanca

Bahia Blanca Geology Numerous gigantic Quadrupeds Recent Extinction Longevity of species Large Animals do not require a luxuriant vegetation Southern Africa Siberian Fossils Two Species of Ostrich Habits of Oven-bird Armadilloes Venomous Snake, Toad, Lizard Hybernation of Animal Habits of Sea-Pen Indian Wars and Massacres Arrow-head, antiquarian Relic The Beagle arrived here on the 24th of August, and a week afterwards sailed for the Plata. With Captain Fitz Roy's consent I was left behind, to travel by land to Buenos Ayres. I will here add some observations, which were made during this visit and on a previous occasion, when the Beagle was employed in surveying the harbour. The plain, at the distance of a few miles from the coast, belongs to the great Pampean formation, which consists in part of a reddish clay, and in part of a highly calcareous marly rock. Nearer the coast there are some plains formed from the wreck of the upper plain, and from mud, gravel, and sand thrown up by the sea during the slow elevation of the land, of which elevation we have evidence in upraised beds of recent shells, and in rounded pebbles of pumice scattered over the country. At Punta Alta we have a section of one of these later-formed little plains, which is highly interesting from the number and extraordinary character of the remains of gigantic land-animals embedded in it. These have been fully described by Professor Owen, in the Zoology of the voyage of the Beagle, and are deposited in the College of Surgeons.

Побег из ГУЛАГа

Чернавина Т. Побег из ГУЛАГа

1914 - 1918

С 1914 по 1918 год

Первая мировая война с 1914 по 1918 год.

Chapter XVIII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XVIII

Captain Morgan sends canoes and boats to the South Sea He fires the city of Panama Robberies and cruelties committed there by the pirates, till their return to the Castle of Chagre. CAPTAIN MORGAN, as soon as he had placed necessary guards at several quarters within and without the city, commanded twenty-five men to seize a great boat, which had stuck in the mud of the port, for want of water, at a low tide. The same day about noon, he caused fire privately to be set to several great edifices of the city, nobody knowing who were the authors thereof, much less on what motives Captain Morgan did it, which are unknown to this day: the fire increased so, that before night the greatest part of the city was in a flame. Captain Morgan pretended the Spaniards had done it, perceiving that his own people reflected on him for that action. Many of the Spaniards, and some of the pirates, did what they could, either to quench the flame, or, by blowing up houses with gunpowder, and pulling down others, to stop it, but in vain: for in less than half an hour it consumed a whole street. All the houses of the city were built with cedar, very curious and magnificent, and richly adorned, especially with hangings and paintings, whereof part were before removed, and another great part were consumed by fire. There were in this city (which is the see of a bishop) eight monasteries, seven for men, and one for women; two stately churches, and one hospital. The churches and monasteries were all richly adorned with altar-pieces and paintings, much gold and silver, and other precious things, all which the ecclesiastics had hidden.