2. Поездка к северным пунктам лагеря

Итак, «Рыбпром» ГПУ решил командировать меня в «научную экспедицию» по обследованию своих промыслов, но предварительно я должен был два дня носиться по всем канцеляриям лагеря для выполнения бесчисленных формальностей и собрать целый ворох документов и удостоверений, с которыми и впредь требовалось немало возни. Первое — это был воинский железнодорожный билет, полученный по литере ГПУ. Второе — удостоверение на право ношения «вольной» одежды: в случае командировок за пределы лагеря заключенные отпускаются в своем платье, чтобы не привлекать внимания публики. Третье — командировочное свидетельство, написанное крайне односложно: «Ихтиолог, заключенный Чернавин, командируется в Северный район для исследования сроком на десять дней». Четвертое — подробная инструкция для производства работы, которую писал я сам, но на бланке «Рыбпрома», и которая была подписана начальником «Рыбпрома» Симанковым; из этой инструкции следовало, что я должен странствовать на лодке два месяца. «Неувязка» в этих двух последних документах была очевидна, но по правилам управления лагеря удостоверения на срок больше, чем десять дней, не выдаются, и они продляются на месте, после сношения с Кемью по телеграфу. В любом пункте, кроме того, начальник охраны мог задержать меня и отправить под конвоем обратно, если я покажусь ему подозрительным или просто не понравлюсь. Наконец, начальник Северного района, находящийся в Кандалакше, мог меня дальше никуда и не выпустить, поэтому к нему я вез еще личное письмо Симанкова, который, очевидно, по-своему объяснял ему, что пустить меня странствовать следует.

Инструментарий, который я вез с собой для работ, был не очень разнообразен: крошечный штангенциркуль, советское изделие такого качества, что измерять им невозможно; два железных ящика для сбора рыб и кило формалина. Кроме того, я сам, по блату, достал линейку с делениями и несколько пробирок. Мне необходимо было иметь какие-нибудь «инструменты», чтобы я мог их демонстрировать охране, убеждая в серьезности и научности моей работы. В качестве орудия лова и источника моего пропитания мне был дан маленький невод.

В поезд на Кандалакшу я попал в последнюю минуту. Вагон был переполнен. Основная масса пассажиров состояла из крестьян, большей частью украинцев и кубанцев. Ехали они с женами, с детьми, с убогим скарбом в самодельных сундучках и мешках из-под картофеля. Одеты были в домотканое платье, изношенное, заплатанное, попросту рваное; на ногах у большинства были лапти. Местные поморы с любопытством разглядывали эту обувь. До сих пор они видели ее только у заключенных. Ребятишки были грязны, худы, бледны, почти голы, с непричесанными лохматыми головами. Как ни странно, вся эта крестьянская масса, заполняющая поезда и сутками лежащая на грязных станциях едет с Кубани и Украины в Карелию в поисках хлеба. Близость сытой Финляндии и трудность охраны границ заставляют советскую власть выдавать в Карелии сравнительно высокий хлебный паек, чтобы карелы массами не бежали в Финляндию. Коллективизация и раскулачивание проводятся здесь также гораздо осторожнее. Слухи об этих «хлебных» местах быстро распространились по СССР, и крестьянство, потеряв все в своих действительно когда-то благодатных местах, тащится в страну чахлого леса, камня и тундры, надеясь там прокормиться на казенном пайке.

Много едет также и завербованных. При недостатке рабочих рук для «великих строек», как хибиногорские Апатиты, химкомбинат в Кандалакше, электростанция в Княжей губе и пр., учреждения рассылают вербовщиков, которые обещают кило хлеба в день, высокие сапоги. Голодные и разутые крестьяне соглашаются ехать куда угодно. Но на севере, попав в морозы, в полярную ночь, в холодные, зараженные клопами и вшами бараки и большей частью не получив даже сапог, за которыми они стремились, они начинают ползти назад. Документы у них предусмотрительно отбираются вербовщиками, денег на дорогу нет, и они, превратившись в бродяг, часто буквально босые, окончательно оборвавшись, пробираются со станции на станцию, ища, где бы подкормиться. На советском официальном языке это называется «текучесть рабочей силы». Надо видеть крайнюю степень нужды и нищеты этой «рабсилы», чтобы понять, что вызывает ее текучесть.

В вагоне даже мне, каторжнику, стало тяжко от тесноты, грязи, плача голодных ребят. Я вышел на площадку вагона, заговорил с худым, лохматым, одетым в отрепья крестьянином. Он непрестанно кашлял, лицо было черное, землистое, глаза впали. У него, несомненно, была чахотка; и конец его был недалек. Ехал он на какую-то новую работу. На старой пробыл три месяца, его обсчитали при расчете, с обиды он ехал искать другую. Там же он похоронил жену и теперь тащил за собой пятерых ребятишек, всех больных, грязных, изголодавшихся.

— Вот в ГПУ работал, на границе им дом строил, и там обсчитали — перечислял он свои злоключения.

— В каком месте строил-то? — спрашиваю я равнодушным голосом, чтобы скрыть свой интерес.

— От станции X. прямиком верст пятьдесят на запад, значит.

— Большой дом строил?

— На пятнадцать человек стражи.

— Сытно, поди, кормили там?

— Сами сытно живут, а нас хуже, чем своих собак, кормили.

— Много собак держат?

— Три собаки. И веришь ты, милый человек, всего у них есть. Кашу каждый день варят, масло к ней коровье, щи мясные, хлеба — не поесть. А работа какая? Обход пятнадцать километров. По два человека ходят. Вернутся — другие два идут. А все больше лежат, радио слушают. — Потом он зло рассмеялся: — А нет охоты им в лес ходить, боятся.

— Чего же им бояться?

— А вот, поди, милый человек, с винтовками двое идут, а боятся. Говорят, услоновцы беглые там бывают. Их и боятся: укараулит в глухом месте, ну и пристукает.

— Собак с собой берут в обход?

— Нет, не видал, чтобы брали. Может, неученые у них собаки были.

Так, случайно, я узнал расположение нового пункта пограничной стражи в нужном мне районе. Его замечание, что и пограничники могут бояться, тоже было ценно.

С раннего утра я не отрываясь смотрел в окно. Много раз ездил я по Мурманской железной дороге, пейзажи и станции были мне знакомы, но я видел теперь эти места новыми глазами. Где-то здесь мне предстояло начать побег. Я старался запомнить все детали этих мест, чтобы потом, в любое время, пройти возможно незаметнее, особенно вблизи станций Ковда, Княжая, Жемчужина, Белое море, Проливы: одна из них должна стать исходной точкой моего побега. Где-то здесь пойду с котомкой за плечами, нищий, беглый каторжник, но не заключенный, не раб ГПУ. Неудача — будет смерть, удача — свобода.

Километров пятнадцать не доезжая Кандалакши, у последнего разъезда, путь мне был особенно интересен: железнодорожная линия, огибая северо-западный угол Кандалакшского залива, отрезает глубокий кут этого залива, тянущийся в глубь материка прямо на запад, километров на двадцать. Если начать побег на лодке, это могло затруднить преследование, так как для собак не будет следа, кроме того, и двадцать километров водой могли сохранить ноги.

Увлеченный этими мыслями, я и не заметил, как мы подъехали к Кандалакше, и, выйдя на платформу, сразу попал под испытывающие взгляды охранников в форме и без формы, рыскающих по станции. Передо мной были места, хорошо знакомые по прежним экспедициям на Белом море. Внизу, по заливу и обоим берегам бурной реки Нивы, тянулось старое поморское село. У самой станции начиналось «социалистическое строительство»: зияя черными дырами вместо окон, стояла недостроенная больница и деревянные убогие бараки для рабочих, мало чем отличающиеся по виду от бараков для заключенных. Манило море, а надо было идти в неволю, на север, в гору, где в километре от села проволочные заграждения, часовые, вышки, казармы. У ворот останавливает часовой, проверяет документы, долго и тщательно обыскивает вещи, ощупывает мои карманы. Начинается «научная экспедиция», подумал я, входя к коменданту, где вновь проверили мои документы и опять рылись в чемоданах.

До весны 1931 года Кандалакша была центром лагерных лесозаготовок Соловецкого лагеря, около которого группировались несколько пунктов. Названия некоторых из них до сих пор служат в лагере символом ужаса и смерти, в том числе «Бобдача», получившая особенную известность после того, как несколько заключенных, не выдержав издевательств и истязаний, вооружились топорами, выданными им для работ, обезоружили стражу, разбили кладовую, взяли необходимый запас одежды и продовольствия и, в числе шестнадцати человек из шестидесяти, бывших на командировке, ушли в Финляндию. Остальные побоялись примкнуть к ним, потому что были связаны родственниками, оставшимися в руках ГПУ.

Теперь, с прекращением в этом районе экспортных лесозаготовок, бараки были почти пусты. Здесь я должен был ждать дальнейшего оформления моих бумаг. Дела у меня никакого не было. Я мог целый день слоняться по пространству, огороженному колючей проволокой, смотреть на расстилавшийся внизу залив, на горы. Верст на двадцать пять на запад тянулись шхеры: глубокие заливы, острова, поросшие лесом; среди них угадывал, где должна быть Канда-губа, которую я облюбовал для побега. За ней голой, белесой вершиной поднималась гора Гремяха и лиловели силуэты уходящих на запад гор. Сколько могло быть до них? Пятьдесят — шестьдесят километров? Это еще не граница. Выбрал высокую вершину и при помощи часов, висевших в комендатуре, определил направление линии, соединяющей вершину Гремяхи с этой вершиной. Это могло мне пригодиться впоследствии, если бежать придется без часов и компаса. Дойдя до Гремяхи и поднимаясь на ее вершину, надо будет отметить себе новую приметную точку на западе и так двигаться дальше.

На третий день я получил разрешение пройти в село для осмотра, обмера и описания пристани и перевалочного пункта для рыбных товаров. При выходе и возвращении меня обыскали. В данном мне пропуске отмечались часы и минуты моего выхода и время, когда я должен вернуться. В случае просрочки любой охранник, которыми кишит Кандалакша, мог меня арестовать. Все это были своеобразные условия исследовательской работы, а ГПУ любит хвалиться тем, что даже заключенных специалистов оно использует соответственно их специальным знаниям.

Наконец, через неделю начальник Северного района решился подписать мне пропуск для объезда пунктов «Рыбпрома». Меня обыскали еще раз, посадили в бот ГПУ и перевезли через залив на близлежащий пункт «Рыбпрома» «Палкина губа». Пункт этот находился на карельском западном берегу Кандалакшского залива, на заросшем лесом мысу, около глубоко врезавшейся в материк Палкиной губы. Далеко кругом нет никакого жилья. На пункте всего пятьдесят человек заключенных, один рубленый барак, домик, где помещается охрана, несколько убогих хозяйственных построек — сарай для орудий лова и соли и, на открытом воздухе, чаны для посола сельди. Ни проволоки, ни часовых вышек на мелких промысловых пунктах нет. Они были бы бесполезны, так как рыбакам заключенным все равно приходится проводить почти все время на тонях, которые тянутся здесь по берегу залива верст на пятнадцать к северу и верст на десять к югу; разбросаны они и на соседних островах. Сельдь сюда подходит весной, в конце апреля, когда лов ее производится подо льдом, и осенью, в сентябре или октябре. Пока ее не было, заключенные ездили цедить воду, как они говорили, и ставили контрольные сети. Без рыбы на таких пунктах скучно, потому что очень голодно, и кроме того, весь день гоняют на хозяйственные работы: заготовлять лес, дрова, что-нибудь строить.

Охранников на пункте было всего два. Они, разумеется, не в состоянии были бы укараулить заключенных, разъезжающих на тони и уходивших в лес на заготовку дров. Их обязанность сводилась к тому, чтобы проверять заключенных утром и вечером и, обнаружив побег, организовать преследование.

Главное средство удерживать от побега на таких командировках — это система внутреннего сыска, при помощи которого раскрывается подготовка к побегу. Заключенный или выдает себя тем, что начинает копить продукты на дорогу, или проболтается. Кроме того, для посылки на такие пункты выбирают всегда заключенных, которые связаны родственниками. Наконец, все более вводится система круговой поруки, когда при побеге с тони отвечают все, кто работал с ним вместе, как пособники к побегу, поэтому бежать приходится с пункта, что обнаруживается быстрее и облегчает преследование.

Для меня эта обстановка была новой, непривычной, странной. Меня волновало, что я не за проволокой, что кругом лес, море, что у берега стоят без охраны лодки. Если б не жена и сын, возможно, что я поддался бы соблазну и бежал бы отсюда в первый же день.

С утра следующего дня я решил испытать силу своих документов и степень своей свободы. Я пошел к старшему чину охраны и, дав ему прочесть мою инструкцию, на которой стояло несколько печатей, сказал, что «согласно» данному мне приказу, я с утра начинаю обследование тоней, что уйду на работу в семь часов утра и вернусь не ранее восьми-девяти часов вечера. Желая расположить его в свою пользу, я битый час «заряжал ему туфту», как говорится по-соловецки, то есть втирал очки относительно пользы науки и огромного практического значения порученного мне исследования. Он задал мне несколько глупых вопросов, я убедился, что он совершенно ничего не понял из того, что я ему рассказывал, но что мою ученость он оценил. Между прочим, он спросил меня, почему черника созревает раньше брусники, когда растут они вместе.

— Ну а как ты думаешь? — отвечал я ему с полной серьезностью. — Вот товарищ Ленин в десять лет уже мог государством управлять, а другой мальчишка в пятнадцать лет свинью пасти не умеет. Так и ягода. Одно на одно не приходится.

Закончил я свое глубокомысленное рассуждение советом заваривать чернику вместе с брусникой, чудный чай получается, особенно если с сахаром.

Мое объяснение ему чрезвычайно понравилось, и совет насчет такого чая он решил испытать с утра. В свою очередь я убедился, что могу уйти в лес хоть на целый день. Утром взял с собой корзинку для грибов, положил туда «для туфты» свою линейку и пробирки, чтобы охрана знала, насколько серьезны мои сборы для «научной работы», и ушел.

Войдя в лес, я пошел по тропинке вдоль берега. У меня было некоторое сомнение, не следят ли за мной. В глухом месте я сделал круг, вернулся на свою тропинку, убедился, что на ней только мои следы, и теперь пошел спокойно, наслаждаясь тишиной леса. Шел я долго. Корзина моя наполнилась аккуратно срезанными шапками белых грибов и подосиновиков. Несколько раз я вспугивал рябчиков, тетеревов и куропаток, кормившихся на ягоде. Я был так увлечен своей неожиданной свободой, возможностью движения, одиночеством, что не замечал ни времени, ни усталости, ни голода, хотя силы мои здорово подорвала тюрьма и продолжала подтачивать каторга.

Солнце было на юго-западе, когда я решил отдохнуть около шумливого прозрачного ручья и поесть ягод. От черники все было кругом синее. В лесу было изумительно хорошо: сквозь деревья поблескивали воды залива и слышался шум морского прибоя. Я мог бы сейчас подняться и идти дальше в лес, к синевшим на западе горам. Погоню нарядили бы не раньше утра. Но я должен был вернуться сам, как послушный раб, как дворовая собака, ушедшая из дому, плелся я назад, чтобы быть посаженным на цепь.

Возвращался я кружным путем, чтобы изучить место, поднялся на вершину одной из гор, там влез на самое высокое дерево: кут Кандалакшского залива был передо мной как на плане, на западе поднималась Гремяха — моя путеводная вершина.

Пять дней я жил в Палкиной губе, уходя каждый день на такие прогулки. Во многих местах я встречал людей, местные крестьяне выезжали на береговые тони, поджидая подхода сельди. Рыбаков-поморов я знал давно, говорить с ними умел и теперь при каждой возможности подсаживался к ним, чтобы порасспросить. На тоне у «Проливов», где проходит железнодорожное полотно, застал старого деда. Поговорив для вежливости о том о сем, стал осторожно спрашивать о своем:

— А как, дед, когда мурманки не было, в Канда-губу, наверное, семга шла?

— Как же ей тут было не идти? В саму вершину бы река Канда падает. Видишь, — он указал на мою путеводную вершину, — гора, Гремяхой у нас называется, с одной стороны ее Канда падет, с другой — ручей, Гремяхой тоже зовем, потому что гремит шибко. И еще ручьи там падут. На свежую воду семга здесь и шла. Много семги было, пока насыпи не было. Теперь оставили под мостом проход, что как вода западет (в отлив), и карбасом не пройми, а по куйноге (максимальный отлив) и вовсе сухо. Все-таки она, голубушка, ухитряется, на свою дорогу проходить, только мало.

— Где же она икру мечет?

— Нарост у ней в Канде. Она по реке поднимается в самы быстры места, в пороги.

— Далеко ль до озера?

— Верст сорок от куга залива, от Гремяхи, на норд-вест. Там до границы, до финляндской, еще верст пятьдесят будет.

— Тяжело, верно, туда лесом за припасом идти, — сочувственно вздыхаю я.

— Привычные мы, да и тропа туда есть. Утром, раненько, выйдем пеши, раз полднюем, а солнце в север не придет, мы уж там. Да не пуду грузу, а больше, за плечами-то.

— Болота, поди, тяжко идти, — осторожно выспрашиваю я.

— Мягко, мягко ступать, есть, правду ты сказал, есть места, мягко ступать.

— Какая же там тропа, дед, та, что ль, по которой пушки из Финляндии в войну возили? — вспоминаю я давно слышанный мной рассказ.

— Да нет, бестолковый ты, право. Та, что пушки возили, та не тропа, а зимник, он к северу тянется, тамотка и выселок будет финляндский.

— Финляндский? За границей, значит?

— Как за границей? — возмущается дед. — С нашей стороны, верст сорок по зимнику, живут там только финляндцы, и кордон пограничный стоит там.

— Чего же он сторожит там, дед? — усмехаюсь я.

— А мы знаем? Контрабанду, што ль, ловят, услоновцев беглых. Человек пятнадцать их там народу.

— Неужто услоновцы там ходят?

— Кто их знает, может и ходят. Мы-то знаем? Теперь, как лесозаготовки сняли, мало их тут, услоновцев.

Медленно подвигались мои расспросы, но сведения я получил верные и для меня драгоценные. Теперь я знал местоположение второго пограничного пункта, знал, какого пути мне надо остерегаться, хотя он был самый короткий и ясный.

Так как мысль — проделать начало побега на лодке меня не оставляла, я решил обследовать прежде всего проходы под железнодорожным мостом, взял на пункте лодку, под предлогом измерить глубины, проездил целый день и убедился, что дело это нелегкое. Приливная вода не успевает проходить в узкое пространство, оставленное в насыпи, и в момент высшего стояния воды образует настоящий водопад в сторону Канда-губы; в отлив — в сторону Кандалакшского залива. Только в те часы, когда высота приливной воды в Канда-губе и заливе выравнивается, можно пройти под мостом на лодке. Следовательно, для побега надо было иметь лодку по ту сторону моста.

Вообще за пребывание в Палкиной губе, откуда меня не отпускали дальше без спутника, я успел детально изучить окрестности. В любое место километров на пятнадцать в окружности, я мог пройти не только днем, но и ночью; о более отдаленных местах я собрал такие сведения, которыми обладают только местные жители. Чтобы привести все это в порядок, я составил себе детальную каргу этого района и выучился чертить ее на память, так как хранить у себя такую карту было невозможно. В общем, я пришел к заключению, что этот район, несомненно, удобен для побега. Гораздо сложнее был вопрос — в то же время переправить через границу жену и сына. Жена была теперь на воле, но и вольному гражданину выбраться из СССР не легче, чем в буржуазной стране сбежать из тюрьмы.

Обдумывая все возможности, я решил организовать совместный побег. Такой практики еще не было в лагере, где побег считался вообще делом крайне рискованным. Но чем больше я думал, тем мысль эта казалась мне правильнее. Легче организовать один побег, чем два: психологически легче бежать вместе, рисковать вместе и, если нужно, вместе и умереть. Мой план побега при этом не менялся, надо было только точно условиться о времени и месте встречи. Значительно легче было бы, если бы мне удалось ко времени побега быть в этом районе на работе, чтоб не бежать с другого пункта, но для этого надо изобрести предприятие, которое настолько заинтересовало бы «Рыбпром», чтобы я мог заставить их послать меня, куда мне было надо. Налаживать свое изобретение я мог бы только во время своей исследовательской поездки, но время шло, август кончился, а я все еще сидел в исходном пункте. Наконец, мне доставили компаньона. Это был молодой человек, окончивший университет и сосланный на три года. На родине у него оставались жена и двое маленьких детей. ИСО было уверено, и вполне справедливо, что бежать он не может, а это должно было связать и меня, так как за «соучастие» он получил бы новый срок в пять — десять лет.

На следующий же день, по приезде моего спутника, который привез новый ворох документов и продление моей командировки, нам выдали старую гребную лодку, четыре весла и довольно примитивный парус.

Здесь невозможно описывать это, в своем роде единственное и курьезнейшее «исследовательское» путешествие. Двое заключенных в гребной беспалубной лодке, в самой примитивной одежде, без компаса, без всяких инструментов должны были странствовать осенью, при наступивших уже морозах, по Белому морю, за Полярным кругом, неизвестно чем питаясь и не имея не только палатки, но даже куска брезента, чтобы укрыть вещи от дождя. Попадая на пункт, мы, в зависимости от настроения охраны, оказывались то на положении строгой изоляции, то, захваченные штормом, ночевали несколько ночей подряд в лесу, под елками, как самые свободные в мире бродяги. Мы часто страдали от голода, одежда у нас всегда была мокрая и часто к утру, при ночевках в лесу, покрывалась коркой льда. Но бывали и хорошие дни, когда удавалось наловить рыбы, и мы могли пировать у костра, поедая жирную осеннюю сельдь и нежных розовых форелей. Поддерживали нас также грибы и ягоды.

Несмотря на то, что лодка наша текла, и два раза, застигнутые свежим ветром далеко от берега, мы были у самой гибели, и только напряжением всех сил, в полном изнеможении добирались до берега, мы все же сделали водой около пятисот километров, обмерили все прибрежные тони, составили описания четырнадцати пунктов «Рыбпрома». Нам удалось, кроме того, обнаружить несколько рыб, до того времени неизвестных в Белом море, и, что было для меня важнее всего, сделать ряд таких наблюдений, которые давали возможность предложить «Рыбпрому» организацию здесь нового производства. Оно сулило крупные барыши, и я почти не сомневался, что «Рыбпром» заинтересуется этим и тем даст мне возможность бежать.

Второго ноября я вернулся в Кемь. Меня ждало там письмо жены, которая решила ехать, чтобы попытаться получить со мной свидание. Я знал, что этого добиться трудно, но моя поездка произвела впечатление. Простые люди редко умеют ценить умственный труд, и мои наблюдения импонировали меньше, чем пятьсот километров, пройденные на веслах. Мое почерневшее от ветра, дождя и солнца лицо, обросшее дикой бородой, моя одежда и обувь, пришедшие в полную негодность, свидетельствовавшие о перенесенных лишениях и огромной физической работе, произвели впечатление на начальника «Рыбпрома». Его поразила и моя записная книжка, в которую я, день за днем, заносил все проделанные работы, планы расположения всех тоней и пунктов «Рыбпрома», схемы сооружений и построек. Это был настоящий справочник по району. Скрыть от меня своего довольства он не сумел, и я, решив воспользоваться этим, подал ему заранее заготовленное заявление о разрешении «личного» свидания с женой и сыном. Я не ошибся, начальство было довольно и разрешило мне свидание на пять дней.

29. Почему Рустем Слободин замёрз первым?

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 29. Почему Рустем Слободин замёрз первым?

Рустем Слободин был не только хорошим спортсменом. Он был ещё и рисковым парнем. Летом 1958 г. Рустем вместе с отцом совершил пешеходный переход из города Фрунзе (нынешний Бишкек) в Андижан. Этот 300-километровй поход проходил по горной малонаселённой местности (западный Тянь-Шань), причём эпитет "малонаселённый" в данном случае является синонимом слова "опасный". Чем менее населена местность, тем опаснее случайные встречи. Особенно, когда этническим русским путшественникам доводится встречаться с киргизами, уйгурами, узбеками, дунганами и представителями иных, весьма непохожих на них своею ментальностью, народов. Про интернационализм и братство трудящихся вспоминать во время таких встречь, конечно, можно, но нож и топор желательно всегда держать под рукою - эти доводы всегда оказываются весомее упомянутых "интернационализма" и "братства". Автор прекрасно осведомлён о специфических проявлениях "братства народов" в условиях СССР, поскольку имел счастье обучаться три года в одном классе с казахскими детьми, которые искренне ненавидели русских только за то, что у тех не было блох. Было это лет на 20 позже похода Слободиных по западному Тянь-Шаню, но даже в конце "золотых" 70-х казахские дети вовсю совокуплялись с ослицами под одобрительные выкрики старших. Автор наблюдал подобные сцены неоднократно и потому ясно понимает, что Рустема Слободина и диких жителей Тянь-Шаня летом 1958 г. разделяла не просто ментальность - между ними лежала настоящая цивилизационная пропасть. Русских не то, чтобы ненавидели - эпитет этот слишком одномерен и не передаёт всей специфики межнациональных отношений - русским просто завидовали за их белую кожу, запах мыла и за то, что у них не было блох.

VI. «Сожги все»

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. VI. «Сожги все»

Счастливых было пять — шесть лет. В 1925 году правительство «просчиталось» и не получило той массы хлеба, которую должно было доставить крестьянское хозяйство. Этот класс, трудолюбивый, но собственнический и упрямый, почувствовал себя хозяином земли, добытой революцией. Правительство сочло, что крестьяне стали поперек пути «развития социализма» и что их надо уничтожить как класс. Борьба, которую социалистическое правительство повело с основным огромным классом России, приняла такие ужасающие размеры, что картины «мировой бойни», как большевики называли мировую войну, потускнеют, если рядом с ними поставить образ разгромленного крестьянского народа. До городов докатывались только отзвуки, которые сказались грозно уже в 1929 году: ограничение питания, система карточек, непомерный рост цен на рынках, падение курса денег, исчезновение из обращения самых простых предметов, как бумага, стекла, гвозди, веревки, обувь, одежда, — всего. — Второй голод. Подохнуть бы, один конец! — говорили кругом. Возобновились массовые аресты, сначала так называемых «спекулянтов» и «валютчиков», то есть людей, у которых находили хотя бы более трех рублей серебром, не говоря уже о золотых вещах, как будто в этом была причина расстройства экономики, затем — «спецов».

IX. Одни

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. IX. Одни

В эту ночь нечего было ждать, не к чему было прислушиваться. Я уложила сына спать, села у его кровати. Отец — в тюрьме. Мы одни. Завтра все отпрянут от нас, как от зачумленных. Помощи не будет ниоткуда. Кажется, на всем свете есть только этот угол у детской кровати, в светлом кругу лампы, стоящей на ночном столике, и где-то во тьме — тюрьма, отец и... может быть, смерть. Мальчик долго не мог заснуть: чуть задремывал и просыпался с жалобным стоном, испуганно взглядывал на меня, трогал лапками, чтобы убедиться, что я тут, что не ушла куда-то в непонятное, как исчез отец. Я сидела опустошенная, без мыслей, как в только что минувшие часы, когда мы еще могли видеть друг друга. Передо мной стояло бледное, измученное лицо мужа. Так бывает после похорон, когда дорогого человека унесут в гробу, а видишь его живым, но со смертной мукой на челе. Сын уснул, наконец, усталый, с грустным, осунувшимся личиком. Мы с ним ни о чем не говорили в этот вечер. Нависшее молчание продолжало лежать на всем, как будто все слова были забыты. Надо было пойти убрать после обыска кабинет, но не хватало сил. Наконец, я встала, подошла к двери, взялась за ручку, прислонилась лбом к притолоке, — так трудно было переступить порог опустевшей комнаты. Открыла дверь. В комнате стоял его запах, особенно резкий, потому что вещи лежали раскиданными, и чужой запах — запах папиросы, которую курил при обыске чекист. Больше нигде, никогда не избавиться от явного или незримого присутствия ГПУ. Теперь на всю оставшуюся жизнь на нас накинута петля, которую ГПУ будет затягивать, когда им будет нужно для их политики.

21. Необходимые уточнения...

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 21. Необходимые уточнения...

Описанная схема - пока что общая и лишённая существенных деталей - рождает несколько принципиальных вопросов, без которых невозможно дальнейшее обоснование версии. Первый: почему судмедэксперт Борис Возрождённый не определил способ причинения фатальных телесных повреждений Людмилы Дубининой, Семёна Золотарёва и Николая Тибо-Бриньоля? И второй: что за странные люди, вооружённые огнестрельным оружием (но при этом избегающие его применения), могли появиться в нехоженой снежной пустыне Северного Урала? Ответ на первый вопрос лежит, что называется, на поверхности. Борис Алексеевич Возрождённый имел стаж работы судебно-медицинским экспертом менее четырёх лет, т.е. вся его практика как специалиста пришлась на вторую половину 50-х гг. Это было время активного реформирования сталинского ГУЛАГа и сокращения числа заключённых. Пенитенциарная система СССР в эти годы выбросила на свободу огромное число профессиональных уголовников и крупные города Сибири и Урала буквально задыхались под валом насильственных преступлений всех разновидностей. Уличная преступность характеризовалась крайней жестокостью и массовостью ("хулиганка" вообще была головной болью Советской власти вплоть до самой эпохи Перестройки). Но ни профессиональные бандиты, ни уличное хулиганьё не утруждали себя продолжительными занятиями спортом, поэтому любая более-менее серьёзная драка, начавшись с попыток ударить противника в лицо и голову, быстро скатывалась в поножовщину. Самодельные ножи, либо их заменители (стаместки, отвёртки и т.п.) носили в то время практически все блатные, либо "косившие" под таковых.

16. Про маленькие ушки большого зверя. КГБ и группа Дятлова: непредвзятый взгляд

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 16. Про маленькие ушки большого зверя. КГБ и группа Дятлова: непредвзятый взгляд

Но почему это постановление родилось через 3 дня после приобщения к делу материалов радиологической экспертизы? Видимо, потому, что такой выход из создавшегося полоджения счёл оптимальным заказчик этой самой экспертизы. Он получил интересовавший его результат и решил от дальнейших работ по установлению причин гибели туристов отсечь всех посторонних. И тут самое время ответить на вопрос: а кто вообще мог предложить следователю Иванову, точнее, его руководству, провести радиологическую экспертизу одежды найденных в ручье трупов? В принципе, таковых инстанций может быть несколько, но наиболее вероятным кандидатом на роль "бдительного ока" представляется КГБ. И мы постараемся это доказать. Существует несколько косвенных доводов в пользу того, что Комитет Государственной Безопасности пристрастно следил за ходом поисковой операции в долине Лозьвы. И не только потому, что "Конторе" по статусу положено контролировать воинские коллективы, а потому, что в розыске пропавших туристов отечественная госбезопасность имела свой особый, скрытый от посторонних глаз интерес. В числе погибших туристов, напомним, был Георгий Кривонищенко, работавший в закрытом уральском городе Озёрске, носившем тогда неблагозвучное название Челябинск-40 ("сороковка"). Это был город атомщиков, построенный рядом с т.н. заводом №817, известном в последующие годы как ПО "Маяк". На шести реакторах этого завода осуществлялась наработка оружейного плутония, т.о. Кривонищенко был из разряда тех людей, кого в те времена называли "секретный физик" и притом произносили слова эти только шёпотом.

1815 - 1871

From 1815 to 1871

From the end of the Napoleonic Wars in 1815 to the end of the Franco-Prussian War in 1871.

Глава 29

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 29

Впервые за шесть лет мы оказались в городе, не изувеченном обезображивающими шрамами. Обильная зеленая листва парков и веселая суета на улицах превращали Копенгаген в волшебную сказку. После нескольких лет, проведенных среди людей, которые постоянно испытывали голод и неопределенность, датчане показались нам фантастическими существами из другого мира. Мы с изумлением смотрели на ухоженных мужчин, праздно прогуливающихся вдоль тротуаров, глазели на беззаботных элегантных женщин и на детей, оглашавших улицы громким смехом. Мы не верили своим глазам и чувствам. Но еще удивительнее было их отношение к нам. Несколько лет нас преследовали так долго и неотступно, что каждого постороннего человека мы невольно воспринимали с опаской, как потенциального противника. Уже наутро все датские газеты отвели целые колонки рассказам о нас и нашем корабле. Сначала нас обеспокоили толпы людей, собравшиеся у перил набережной и наблюдавшие, как мы драили палубу и наводили чистоту на корабле. Но не было нужды знакомиться с датчанами близко, чтобы сразу же почувствовать их расположение, и эта атмосфера дружественности оказывала на нас ошеломляющее впечатление. На другой день мы не имели отбоя от посетителей и приглашений. В Копенгагене было много русских – большей частью семьи, которые во время революции находились за рубежом. Они распахнули для нас двери своих домов и буквально состязались друг с другом в гостеприимности.

1715 - 1763

From 1715 to 1763

From the death of Louis XIV of France in 1715 to the end of the Seven Years' War in 1763.

24. Свидание

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 24. Свидание

Я стоял посреди нашего загона, стараясь ничего не слышать и увидеть сына. Наконец я увидел его. Он стоял у самой решетки, крепко вцепившись в нее; он кричал мне, делал мне знаки, звал. Я бросился к нему, прорвался сквозь толпу заключенных, но не мог добраться до решетки: — Пустите, пустите, ради Бога, — кричал я тем, кто плотно облепил решетку, но никто не слышал меня и не обращал внимания. Каждый видел перед собой только дорогое ему лицо, каждый напрягал все силы, чтобы услышать последние слова. Я пытался силой оттолкнуть одного из них. Он на секунду обернулся ко мне: лицо его было мокро от слез, глаза ничего не видели, не понимали, и он опять судорожно вцепился в решетку. В полном отчаянии, видя, что время уходит, я силой двинулся вперед, налег плечом, ухватился одной рукой за решетку. Послышался глухой треск, все хитроумное сооружение резко наклонилось, к нам бросилась стража, решетку поддержали, чем-то подперли, но мне удалось в это время притиснуться к ней вплотную, и я мог видеть сына и улавливать его слова, которые он кричал изо всей силы. — Мама в тюрьме, — доносилось до меня сквозь гул и стоны человеческих воплей. — Я ношу ей передачу. Свидания мне не дают. Она раз мне прислала письмо, — надрывался мой бедный мальчик. — Как живет N.? — спрашивал я про одного близкого человека, которого я думал просить взять к себе нашего сына, если жену также сошлют. — Она в тюрьме. — A N.N.? — Она тоже в тюрьме. Миша тоже один.

1918 - 1939

From 1918 to 1939

From the end of World War I in 1918 to the beginning of World War II in 1939.

II. На отлете

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. II. На отлете

Странное чувство: я собираюсь в отчаянный побег, и стоит кому-нибудь заподозрить меня в этом, расстрел обеспечен и мне, и мужу, — но вместе с тем страдаю от невозможности взглянуть последний раз на то, что остается. Ни на что не хватает времени, сердце заходится от печали: я же расстаюсь со всем, со всеми! Я не успеваю опомниться, и вот мы с сыном уже в поезде и едем увы, знакомой дорогой. По-прежнему у насыпи заключенные копают землю, едут на свидания жены, конфузливо сторонясь других пассажиров. Но я теперь не чувствую себя повязанной с ними одной участью. Я еду не на свидание, а гораздо дальше. Мы с сыном попадаем в компанию студентов, которых послали из лесного техникума нарядчиками и десятниками на лесозаготовки. Настроение у них не очень веселое, и мне еще приходится их утешать. Сапоги выдали не всем, — как по лесу ходить в поношенных штиблетах — неизвестно. Накомарников нет совсем. Сказали, что все выдадут на месте работы, но кто этому поверит? Не ехать было нельзя, потому что лесной техникум на общем собрании вызвался послать студентов на лесозаготовки. Приняли постановление общим криком, а потом уже по разверстке определяли, кого куда. В светлую полярную ночь не спится: душно, жарко, из окон засыпает песком и паровозной сажей. — Ты чего не дрыхнешь? — перешептываются двое студентов на верхних полках. — Помнишь, Мишку убили в прошлом году? — Не в этих местах. Под Архангельском. — Тоже на лесозаготовках. — Случай. — Невеселый! — Ясно. Лесорубам не веселее нашего.

Новое время

Новое время : период с 1492 по 1918 год

Новое время : период с 1492 по 1918 год.