XVI. Агония
Муж ничего не поймал в реке, но отдохнул, и мы решили двинуться дальше. Это была ужасная ошибка. Надо было еще раз все обследовать и обдумать, а мы легкомысленно поверили в то, что за шалашом пойдет чуть ли не колесная дорога. Признаки сразу были скверные: тропа стала суживаться, теряться в береговых зарослях ольхи, опять появляться и снова исчезать в болоте, которое каждый обходил по-своему. Мыкались мы зря и заночевали буквально на островке, посреди не виданных еще по величине болот. Перед нами на запад расстилалось изумрудное море трясины, к которому никак нельзя было подступиться. Оно оттерло нас от реки и продолжало уводить к югу. Очень хотелось вернуться к шалашу: не верилось, что тот чудный лес, с набитыми дорожками, был случайностью. Где-то мы сделали ошибку. Возможно, что мы вернулись бы, но нас обманули лошадиные следы, которые во множестве появились на возобновленной тропинке. Следы были свежие, лошадь кованая, казалось, что только что проехал лесничий. Но, в конце концов, тропа привела нас к новому болоту и канула, как в воду.
Мы не подозревали, что финны пускают лошадей, как оленей, пастись в леса, что это они, бродя как попало, а иногда и следуя случайной тропой, создавали нам ложную уверенность в том, что здесь кто-то ездил верхом.
Только когда склон отвернулся к юго-востоку, и путь наш оказался совершенно абсурдным, нам ничего другого не оставалось, как искать кратчайшего пути назад. Но непрерывные болота так сбили ноги мне и сыну, что теперь мы едва шли, а заночевать пришлось далеко от шалаша.
Муж выбрал для ночлега просеку, и всю ночь жег фантастический костер из целых деревьев, оставшихся не вывезенными. Я знаю, у него была надежда, что огонь и дым увидит лесной объездчик. Кто мог предположить, что никаких объездчиков тут нет, и лошади бродят одни...
Как только забрезжил рассвет, муж ушел вперед проверить путь. Грустно лежали мы с мальчиком у догоравшего костра.
Отец вернулся полный энергии: два часа ходу, — уверял он, — и мы будем у шалаша. Но что это была за мука: без передышки одно болото за другим — то кочковатое, то запутанное полярной березкой, то жидкая, колыхающаяся, зеленая трясина. Мы шли не два, а четыре часа, задыхаясь, обливаясь потом, и, добравшись до шалаша, полегли от слабости. Дальше мы идти не могли, хотя не было еще полудня. Мы решили лежать, спать, снова все обдумать, чтобы исправить нашу ошибку. Но сколько мы ни обследовали лес, мы не нашли никакого пути из него. Ясно было, что доставляются сюда водой, что по тропам, может, ходят на охоту или за оленями, которые стали сбегаться к нам целыми семействами и выжидательно смотреть на нас. Обыскав весь шалаш, перерыв все ветки, которые кому-то служили постелью, мы нашли бумажный мешочек, на нем было напечатано по-фински: «Торговля в Куолоярви» и перечислены товары, там продающиеся: хлеб, сахар, масло, соль, еще что-то. Этот мешочек ввел нас в еще один обман. Название Куолоярви мы помнили по карте, туда мы и стремились, потому что оттуда была показана колесная дорога, но, несомненно, он разросся, рассуждали мы, — если для своего магазина хозяин может заказывать особые мешочки, а жители относиться к ним с такой бесцеремонностью, что брать их в лес и там бросать. Вероятно, Куолоярви недалеко, — мечтали мы, — и надо только найти к нему настоящий путь.
Как все наши рассуждения были наивны! Через Куолоярви давно прошел автомобильный тракт: севернее Куолоярви возникло много новых поселков, но несчастье было в том, что до ближайшего из них нам оставалось около ста километров. Кроме того, мы могли бы вспомнить, что в стране с нормально развитой торговлей бутылки и бумажные мешочки не сокровище, и удивительнее было бы, если бы кто вздумал их тащить к себе назад из леса. Смешно и грустно вспоминать нашу наивность, но это только показывает, что значит, в течение пятнадцати лет быть отрезанными от всего мира и иметь возможность читать только про «социалистические достижения». Это опасно даже для людей, которые когда-то были образованными.
Итак, вернувшись к шалашу, который казался нам спасительным, когда мы блуждали среди болот, мы ничего не узнали нового. Мы почувствовали только лишний раз, как огромна и пустынна страна, как страшны болота, как трудно ориентироваться, когда нужно идти не просто на запад, где лежит вообще Финляндия, а найти в ней без карты, без знания местности обитаемую точку.
Все эти мысли были так беспокойны, что хоть мы отдыхать, во что бы то ни стало, но ночью спал только мальчик. Жалко было на него смотреть.
Когда бы я ни открывала глаза, я видела, что муж сидит у костра, согнув худую спину с торчащими лопатками, и посасывает давно докуренную трубку. Табаку у него тоже почти не оставалось. Мне не хотелось спрашивать, о чем он думает, утешительного мне нечего было ему сказать.
Когда утром мы сели к нашему котелку с грибной похлебкой, он взглянул на наши ноги, которые мы не обували до последней возможности, чтобы не бередить раны, покрывавшие теперь почти всю ступню и охватывавшие щиколотку, и резко сказал:
— Нельзя вам идти.
Мальчик испуганно взглянул на него. Я тоже не сразу поняла, что он задумал.
— Слушайте, что я скажу вам, — продолжал отец. — Вы оба останетесь здесь, в шалаше. Место это приметное, его должны знать и указать мне кратчайшую дорогу для обратного пути. Я пойду один и гораздо скорее найду жилье. Не могу я больше тащить вас по всем этим болотам и видеть, как вы выбиваетесь из сил! — вырвалось у него. — Один я пойду, не разбирая мест, и уверен, что дня в два найду жилье. Тогда приду за вами и принесу продовольствия.
Я молчала, так это было неожиданно, и, заглушив в себе все чувства, старалась произвести трезвую оценку того, что это могло дать в нашем положении.
1) Один он дойдет быстрее, если у него не будет припадков болей, которые могут его положить на месте. Оставшись здесь, мы этого не узнаем и тогда уже, безусловно, погибнем.
2) Если мы все пойдем, как прежде, то вопрос — выдержит ли мальчик. Сердце его дает перебои, он уже почти свалился.
3) Если он пойдет один, предположим, дойдет, и не в два дня, а в пять или шесть, когда он вернется, мы все же будем живы, потому что лежа в шалаше и питаясь хотя бы только отваром из ягод, мы с голоду не умрем. «Найдены со слабыми признаками жизни», — пусть так.
4) Что сделала бы я на его месте? Пошла бы одна вперед. Все равно, кто найдет жилье. Лишь бы оно было найдено поскорее.
Пока я думала, мальчик тревожно смотрел на отца, тот, не оглядываясь на меня, смотрел на огонь. Он понимал, что мне нелегко будет остаться в лесу, ждать в бездействии, может быть, погибнуть с мальчиком оттого, что, поджидая его, мы съедим последние крохи нашего запаса и не будем в состоянии передвигаться и искать людей.
— Иди, — сказала я.
Мальчик обнимал и целовал отца. Отец говорил громко, но звеневшим голосом, и строил планы:
— Приду в деревню, войду в первый же дом...
— И тебя испугаются, подумают, что пришел разбойник, — подшучивал сын.
— Правда? — обеспокоено спросил меня муж. — Очень я страшный?
— Страшноват, но на бродягу похож больше, чем не разбойника. Скорее, пожалеют, чем испугаются.
— Значит, войду в дом, спрошу, как называется деревня, расскажу о нашем шалаше...
— Кто тебя поймет? — сомневался мальчик. — Ты финского не знаешь.
— Я все нарисую: реку, порубки, шалаш, тебя с мамой. Потом спрошу, где лавка, чтобы купить вам еды.
— На что купишь? У тебя денег нет. Отец взглянул вопросительно на меня.
— Вот мое кольцо. За это что-нибудь дадут.
— Теперь давай отметим в записной книжке, когда я выйду. Какой сегодня день?
Мы сосчитали не сразу. Последние дни, усталые, тревожные, сливались в памяти. Вышли восьмого августа. Шестнадцать дней идем. Сколько еще впереди? Сколько еще осталось жить на свете?
— Что можно мне взять с собой? — заторопился муж. — Сколько у нас сахару?
— Десять кусков, — сказала я, накинув три.
— Я возьму один.
— Нет, по крайней мере, два.
— Но я ведь иду к жилью — там и поем.
С такими же пререканиями я отрезала кусочек сала, в котором не могло быть и пятидесяти граммов.
Страшная была минута, когда отец, худой, бледный, с всклокоченной, выгоревшей бородой, обнимал израненными, обожженными руками сына.
— Сколько дней нам ждать? — спросила я, с трудом выговорив этот ужасный вопрос.
— Пять дней. Три туда, два назад: обратно пойду скорей.
— Буду ждать шесть. Потом что делать?
— Жечь костры на просеке, может, кто увидит. Я вернусь, прощайте.
Мы стояли и смотрели ему вслед, пока он не скрылся за деревьями.
Странно стало без него: пусто, тихо. Лес словно вырос, и все стало больше — деревья, река, а мы стали беспомощнее. То было три человека, а когда один ушел, осталось два жалких существа, беспомощных и беззащитных. На чем держалась теперь наша жизнь? Когда мы успокоились немного, мальчик грустно спросил:
— Что мы теперь делать будем, мама?
— Ляжем, выставим ноги на солнце, это скорее всего залечит наши раны. Когда папа вернется, нам еще придется идти. Потом надо привести все в порядок, нам долго придется тут жить.
— Сделаем так, чтобы было вроде дома.
Наши запасы — шесть кусков сахара, кусок сала, три — четыре ложки рису и чайная ложка соли — были тщательно завернуты, запакованы в клеенчатый мешок и припрятаны в угол, под ветки, чтобы, если в наше отсутствие заберется какой-нибудь зверек, они не погибли.
Несмотря на утро, мальчик скоро уснул. Солнце грело его израненные ноги, на пятке краснел еще не совсем заживший шрам от нарыва, гноились ранки от стертых водяных мозолей. Да, дальше его вести было нельзя.
Пришлось мне пойти собрать ягод, хотя я едва могла обуться, так болели и опухли ноги. В лесу, где только что прошел муж и скрылся неведомо куда, напала тоска. Мне слышались его голос, чей-то стон, непонятная далекая музыка.
— Мама! — жалобно позвал мальчик.
— Лежи спокойно. Я тут, близко, — ответила ему.
— Мне очень скучно.
— Пой!..
И он запел. Это было его главное утешение в последние грустные дни: он садился комочком, чтобы было теплее, и пел потихоньку все свои школьные песни, красноармейские, а теперь, с особенным чувством, пел мелодраматические, которые нищие, беспризорные мальчишки поют в поездах, обходя вагоны:
Умру я, умру,
Похоронят меня
И никто не узнает,
Где могилка моя.
И никто не узнает.
И никто не придет,
Только ранней весною
Соловей пропоет...
Он пел, несомненно, не думая о значении слов, а я не могла удержаться от слез. «Милый, неужели придется похоронить тебя здесь? Если бы ты знал, как близко к правде то, что ты поешь...»
— Мама, я все спел.
Пришлось вернуться, чистить грибы, варить похлебку.
— Теперь мешай грибы и смотри за костром. Я пойду за дровами, а то ночью замерзнем.
Кругом лежало много верхушек и веток от срубленных деревьев, но они подгнили, и я знала теперь, как быстро такое топливо превращается в пепел, не оставляя даже углей. Я натаскала целые вороха веток, расцарапала себе руки, содрала кожу в кровь, но не могла успокоиться, пока не приволокла два ствола для основы костра. Когда я нашла эти бревна, мне показалось, что не сдвину их с места, потом протащила их два шага и упала. Но, в конце концов, они были в шалаше, хотя у меня руки и ноги дрожали от неимоверного усилия.
Теперь я поняла, что значит поддержать ночной костер. Сначала ветки занимаются быстро, далеко обдает жаром, и засыпаешь, разморенный теплом. Потом огонь меркнет, ночь заливает стужей, а сил нет проснуться и встать с нагретого места. Наконец, заставляешь себя открыть глаза. Темно. Небо ясное, морозное, ярко светят звезды. От костра остались только две большие черные головни, тлеющие угли засыпаны пеплом и дымят едким белым дымом. Надо скорей подкладывать дров, а ветки переплелись так, что их не разобрать, не расцепить. Положишь в костер — не раздуть огня. Я чувствовала себя очень несчастной, но не смела капитулировать перед своей беспомощностью, потому что мальчик сжался от холода, как больной зверек.
Еще раз! — требовала я сама у себя. Наломать тонких сучков, подгрести под них угли, сверху положить веток посуше; теперь — дуть. Я дула, дула, белый пепел разлетался хлопьями, потом начинал валить горький густой дым; надо было дуть еще, пока сквозь него не прорвутся два-три язычка бледного оранжевого пламени, они слизывали дым, и костер вспыхивал обжигающим пламенем.
И так всю ночь, примерно каждые полчаса.
Как хотелось утра, солнца, ровного тепла, а пока, под светом луны, все блистало колючим серебром, — выпал первый морозный иней.
Где-то муж теперь?.. Костер у него, наверно, потух, и он дрожит, усевшись под елку или в яму под камень, чтобы спастись от ветра. Он, конечно, не ел, потому что грибы варить долго. Только бы сердце выдержало.
Утро началось у нас поздно. Первая мысль была об отце.
Так шли дни — второй, третий, четвертый, — как первый. Светлого времени только-только хватало, чтобы добыть пищи — грибов и ягод — и натаскать дров. Вечером, после ужина, мы разводили костер, садились рядом, накрывались одним пальто и беседовали.
Когда истощался разговор, мы начинали петь вполголоса все, что помнили. Чтобы успокоить и его, и себя, я напевала ему: «Уж вечер, облаков померкнули края»... — и под ласковую, тихую колыбельную из «Садко» он засыпал, а я принималась за свое ночное дело: поддерживать упрямый, злой огонь и думать свои думы: «Зачем отпустила? Разве можно было расставаться? Он едва шел, надорвет себе сердце и умрет один в лесу. Нам никогда не найти его, не увидать. Завтра пойдут шестые сутки. Не вернется после полудня — надо идти, чтобы попытаться спасти мальчика. Куда идти? Как мы пойдем, зная, что отец погиб?»
Утром мальчик проснулся нервный.
— Мама, придет сегодня папа?
— Не знаю, милый, может быть, завтра.
— Ты знаешь, у нас остался один кусок сахара, давай его не есть до папы.
— Хорошо.
— Мама, только ты не уходи.
— Надо же собрать ягод для чая.
— Тогда я буду стоять у шалаша и петь, а ты мне отвечай.
— Согласна.
Я пошла собирать под соснами бруснику, он стоял и пел. Голосок его звенел по реке, я изредка с ним перекликалась. Вдруг он оборвал песню.
— Мама, голоса!
— Нет, милый, тебе кажется.
За эти дни нам часто слышались голоса, и пение, и музыка; все это был мираж.
— Мама, не уходи, мне страшно.
— Сейчас, я только соберу там чернику.
Я отошла, чтобы внимательнее послушать. Голоса, грубые мужские голоса... Это не он. Если бы он возвращался к нам, он дал бы знать, он крикнул бы по-своему.
5000 - 3300 BC
From 5000 to 3300 BC
Transition period between the Neolithic and the Bronze Age: copper is used in some regions, but no true bronze alloys are in common use yet.
О русском крестьянстве
Горький, М.: Берлин, Издательство И.П.Ладыжникова, 1922
Люди, которых я привык уважать, спрашивают: что я думаю о России? Мне очень тяжело все, что я думаю о моей стране, точнee говоря, о русском народe, о крестьянстве, большинстве его. Для меня было бы легче не отвечать на вопрос, но - я слишком много пережил и знаю для того, чтоб иметь право на молчание. Однако прошу понять, что я никого не осуждаю, не оправдываю, - я просто рассказываю, в какие формы сложилась масса моих впечатлений. Мнение не есть осуждениe, и если мои мнения окажутся ошибочными, - это меня не огорчит. В сущности своей всякий народ - стихия анархическая; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего болee грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, - о государстве без власти над человеком. В несбыточной надежде достичь равенства всех при неограниченной свободe каждого народ русский пытался организовать такое государство в форме казачества, Запорожской Сечи. Еще до сего дня в темной душе русского сектанта не умерло представление о каком-то сказочном «Опоньском царстве», оно существует гдe-то «на краю земли», и в нем люди живут безмятежно, не зная «антихристовой суеты», города, мучительно истязуемого судорогами творчества культуры.
Глава 11
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 11
Возвратившись в город после двухмесячного отсутствия, я смотрел на Петроград глазами постороннего. Впечатление было безрадостным и мрачным. В морозные мартовские дни Петроград выглядел шумным, необузданным, румяным парнем, полным сил и эгоистических надежд. Знойным, душным августом Петроград казался истасканным, преждевременно состарившимся человеком неопределенного возраста, с мешками под глазами и душой, из которой подозрения и страхи выхолостили отвагу и решимость. Чужими выглядели неопрятные здания, грязные тротуары, лица людей на улицах. Обескураживало больше всего то, что происходившее в Петрограде выражало состояние всей страны. В последние годы старого режима Россия начала скольжение по наклонной плоскости. Мартовская революция высвободила силы, повлекшие страну дальше вниз. Она вступила в последнюю стадию падения. Заключительный этап распада пришелся на период между маем и октябрем 1917 года. В это время главным актером на политической сцене был Керенский. Как государственный деятель и лидер страны он был слишком ничтожен, чтобы влиять на ход событий. Сложившимся за рубежом мнением о значимости своей персоны он обязан рекламе. Представители союзнических правительств и пресса связывали с ним последнюю надежду на спасение России. Чтобы подбодрить себя, они представляли Керенского сильным, энергичным, умным патриотом, способным повернуть вспять неблагоприятное течение событий и превратить Россию в надежного военного союзника. Однако образованные люди России не обманывались. В начале марта рассказывали о первом дне пребывания Керенского на посту министра юстиции.
1715 - 1763
С 1715 по 1763 год
От смерти Людовика XIV Французского в 1715 до конца Семилетней войны в 1763.
Глава X
Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава X. Огненная Земля
Огненная Земля, первое прибытие Бухта Доброго Успеха Огнеземельцы на корабле Встреча с дикарями Лесной пейзаж Мыс Горн Бухта Вигвамов Жалкое положение дикарей Голод Людоеды Матереубийство Религиозные чувства Сильный шторм Канал Бигля Пролив Понсонби Сооружение вигвамов и поселение огнеземельцев Раздвоение канала Бигля Ледники Возвращение на корабль Вторичное посещение населения Равенство между туземцами 17 декабря 1832 г. — Покончив с Патагонией и Фолклендскими островами, я опишу теперь наше первое прибытие на Огненную Землю. Вскоре после полудня мы обогнули мыс Сан-Диего и вышли в знаменитый пролив Ле-Мер. Мы держались близко к берегу Огненной Земли, но среди облаков виднелись очертания суровой, негостеприимной Земли Статен. Во второй половине дня мы бросили якорь в бухте Доброго Успеха. При входе в бухту нас приветствовали туземцы — таким способом, какой подобал жителям этой дикой страны. Группа огнеземельцев, отчасти скрытая дремучим лесом, сидела на утесе, нависшем над морем, и, когда мы проплывали мимо, они вскочили и, размахивая своими рваными плащами, принялись испускать громкие, зычные крики. Дикари последовали за кораблем, и перед самым наступлением темноты мы увидели их костер и вновь услышали дикие крики. Бухта представляет собой живописное водное пространство, наполовину окруженное низкими, округленными горами из метаморфического глинистого сланца, покрытыми до самой воды густым, мрачным лесом.
Les Grandes Misères de la guerre
Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633
Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.
XXII. Последний допрос
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XXII. Последний допрос
Пришло лето: июнь, июль. Все изнывали от жары и духоты. Толстые каменные стены отдавали сырость, накопленную за десятки лет. В камерах было парко, как в скверном погребе. Ничего не делая, не двигаясь, мы худели и бледнели хуже, чем зимой, а надзирательницы приходили загорелые, веселые от солнца. Кончался пятый месяц моей отсидки и десятый, как арестовали мужа. Четыре с половиной месяца прошло, как мне предъявили обвинение и перестали вызывать на допросы. Я ничего не знала и не могла понять, когда же конец «делу». — Теперь ждите, — говорили старые надзирательницы. У них были свои приметы и, привыкнув к терпеливой заключенной, они невольно начали жалеть меня. — У нас всегда так: если через два месяца не выпустят, ждите пяти, а что на допрос не зовут — это хорошо. Из женских одиночек почти все получили пять — десять лет лагерей. Они оставались до утверждения приговора московским ГПУ, которое судило их заочно, и с тяжким равнодушием дотягивали последние дни тюрьмы, за которой ждала ссылка в мороз и голод. Одна пережила смертный приговор, замененный десятью годами Соловков. И для меня тянулись дни бессмысленно и тупо. Вдруг вызов. К допросу. Конец! Какой конец? Как можно передать, что значит идти навстречу приговору? Откуда-то ползет, охватывает безумный, дикий протест. Как? Идти самой, чтобы услышать нелепый приговор себе, мужу, ребенку? Молча прочесть и подписать определение тупых профессионалов ГПУ? Все было, как в кошмарном сне: кабинет следователя, за окном все та же ветка, но с пыльными, сохнущими листьями.
XI. Передача
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XI. Передача
Среди пустых, тяжелых дней, служебных притеснений, угнетающей борьбы за кусок хлеба, за полено дров, за каждый день и шаг существования, тяжкого для всех и непосильного, когда семья разрушена, остается один настоящий день — день передачи. Перемена чистого белья и точное количество перечисленных в списке продуктов, — вот все, в чем она заключается. Ни слова привета, никакой вести о том хотя бы, что все живы и здоровы, — ничего. Но в тюрьме этот пакет, где все говорит о доме, — единственная связь с жизнью; на воле — это единственное, что делаешь со смыслом, с сознанием действительной пользы. Все заключенные и все их жены, матери и дети начинают жить волнующими приготовлениями, ждать этого дня, как встречи. Подумать со стороны — как все это просто: собрал белье, еду и передал пакет. На деле же — совсем, совсем не так. Первая задача — достать продукты: мясо, яйца, масло, яблоки, сухие фрукты, соленые огурцы, табак, чай, сахар. Все это имеется только в магазинах ГПУ, в кооперативах же, доступных рядовым гражданам, почти никогда не бывает, а если когда-нибудь и выдается, то редко и в ничтожном количестве, тогда как для передачи перечисленные продукты нужно иметь каждую неделю. Дома советский гражданин питается картошкой, сдабривая ее селедкой, луком и случайными продуктами, которые иногда завозят в город, собрать же для передачи редкостные деликатесы — задача вроде той, что задается ведьмами в сказках. Мы все пропали бы, если бы не жалкие, грязные рынки, на которых советская власть вынуждена пока терпеть мелких торговцев, часто помогающих продавцам подворовывать из кооперативов.
14. Москва
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 14. Москва
Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за «неискренность», то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, — это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым. Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие «Союзрыбу» — Главное управление рыбной промышленности СССР, — знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле.
Часть II. Восстановление подводного плавания страны (1920-1934 гг.) [81]
Короли подплава в море червонных валетов. Часть II. Восстановление подводного плавания страны (1920–1934 гг.)
От издателя
Борьба за Красный Петроград. От издателя
Оборона Петрограда занимает особое место в истории Гражданской войны в России. Все враждующие стороны прекрасно понимали как военное, так и политическое значение города. Являясь крупнейшим в стране промышленным центром и главным транспортным узлом Северо-Запада, Петроград был «краеуголным камнем» в системе фронтов Красной армии и последней базой красного Балтийского флота — единственного флота Республики. Не меньшее значение Петроград представлял для большевиков и как политический центр и поставщик кадров. Борьба за Петроград велась на всем протяжении Гражданской войны в России и сопровождалась сложными политическими маневрами со стороны всех ее участников. Формально эта война и началась с похода войск Краснова на столицу осенью 1917 года, хотя можно принять за начальный момент всероссийской междоусобицы мятеж Корнилова и связанные с ним действия 3-го конного корпуса генерала Крымова. За этими первыми столкновениями последовали два наступления белой Северо-западной армии и [6] интервентов в 1919 году, а завершилась петроградская эпопея Кронштадтским мятежом 1921 года. История событий под Петроградом известна современному читателю относительно мало, хотя после окончания Гражданской войны вышел целый ряд работ различного плана, посвященных этим событиям. Причину этого надо искать в 30-х годах. Большинство подобных книг создавалось под эгидой Ленинградской парторганизации, что было в те годы нормальной практикой. Но «борьба с троцкистско-зиновьевским блоком», а Т. Е. Зиновьев был руководителем питерских коммунистов, отправила «неправильные книги» в спецхран. Обороне Петрограда «не повезло» и с военными руководителями.
1. «Добро пожаловать»
Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 1. «Добро пожаловать»
Попов остров, куда нас наконец привезли, не совсем остров. Отделен он от материка только «обсушкой» — низким местом, затопляемым морем два раза в сутки во время прилива. В отлив он соединяется с сушей труднопроходимым болотом. Когда-то он был покрыт лесом, теперь там торчат только отдельные кривые деревья, стелется полярная березка, и моховые болота чередуются с выходами огромных, выглаженных льдами гранитов. На Поповом острове — огромный лесопильный завод, морская пристань, куда приходят иностранные пароходы за советским лесом, а в двух-трех километрах от нее два распределительных пункта Соловецкого концлагеря — «Мореплав» и «Кок». Нас выгрузили и погнали в «Мореплав». Шли мы по грязной, тяжелой дороге, по болоту, по талому снегу. Мы еще хуже держались на ногах, чем нас гнали из «Крестов», вещи валились из рук, но нас также окружили конвойными, также, нет, хуже — понукали грубыми окриками и бранью. Протащившись километра два, мы увидели деревянные вышки, часовых, заграждение из колючей проволоки и огромные ворота. У ворот «за проволокой» был дощатый барак, где находится канцелярия коменданта и караульное помещение. За этими воротами начиналась каторга. — Посмотрите вверх, — дернул меня за рукав мой сосед. Над воротами была арка, убранная еловыми ветками. Над ней два плаката: «Да здравствует 1 Мая, праздник трудящихся всего мира!» и «Добро пожаловать!» Я не мог удержаться от смеха. Смеялись все, кто поднимал голову и видел плакаты.