XIII. Арест

Это было в субботу. Хороший день — день передачи. И вечер был спокойный. Хотелось лечь, но у сына оказались драные штаны, надо было ставить заплаты, чтобы он смог пойти в школу. Второй пары брюк у него не было. Я закончила работу поздно, около часа, когда раздался резкий звонок. Открыла: передо мной стоял дворник и два сотрудника ГПУ в военной форме.

Кончено. Все, наступила развязка.

Все надеялась, что минует. Страшно было думать, что муж в тюрьме остается без помощи, а сынишка, глупый мой щенок, — один среди чужих людей...

Бедный, милый мой розовый мальчик, как уйти от тебя ночью, бросить тебя одного! Кажется, умереть будет легче, чем так расстаться с ребенком. Я едва стояла на ногах, но надо было держаться, чтобы не осрамиться перед чекистами.

Идем в комнату. Старший агент передает мне розоватую бумажку — ордер на обыск и арест.

Дворник стоит и молча глядит в сторону. Он старик, ему жалко меня и стыдно присутствовать при последнем разгроме семьи. Другой агент жадно шарит глазами кругом, еще не смея приняться за работу, как собака, которой не сказали: «Пиль!»

Только встал старший, как он бросается в комнату мальчика.

— Там комната сына, может быть, вы его пока оставите в покое и начнете здесь. Вам легче будет работать, — прибавляю я, видя, что они колеблются.

Я упрямо стремилась выиграть хоть несколько лишних минут спокойствия для бедного мальчонки.

Угрюмо и молча соглашаются.

Старший жестом предлагает мне сесть около письменного стола, в то время как он перерывает ящики, а другой принимается за книжный шкап. Оба молчат, но деятельно роются, так что в комнате с кинематографической быстротой водворяется неописуемый хаос. Никакая тенденциозная советская картина, изображающая «обыск в 1905 г.», не бывает так выразительна.

Из книжного шкапа, одна за другой, вышвыриваются книги: Данте, Петрарка, Боккаччио — предмет студенческих увлечений; Руссо, Вольтер, Дидро — эти слишком многотомны и берутся на выборку. Сколько радости было найти на рынке, у букинистов, старые издания, а теперь их выворачивают наизнанку, перегибают, сафьяновые корешки ломаются. Большие художественные альбомы выкидываются на диван, на кресло, откуда они ползут и скатываются на пол. Вероятно, чекист считает, что книги существуют, чтобы в них прятать деньги или письма, потому что он даже на заглавия не смотрит.

Вслед за книгами идут ноты. Крышка рояля поднимается, нотные тетради падают на пол, разлетаясь на листы. В это время старший занят письменным столом и картотекой. Карточки с различными выписками и справками, собранные за много лет, летят на стол и сыплются на пол — синие, желтые, белые, строго распределенные по предметам и алфавиту, теперь все перемешанные. В один момент вся сложная работа превращается в бессмысленный мусор. Скоро все было завалено так, что некуда было ступить, но взор чекиста упал еще на рабочую корзинку с тряпками и незаштопанными чулками. Франтоватый агент откидывает крышку и брезгливо приказывает:

— Вынуть!

Бросаю чулки и тряпки на ноты и книги. Пускай тешится, лишь бы подольше шла эта бессмысленная возня, подольше не будить бы мальчика. Пусть роется чекист, швыряет, ломает, портит. Жаль только, что не в огонь летит все это, а на пол.

Хотелось бы, чтобы все сгорело, как сейчас горит в душе и превращается в пепел любовь к дому, к книге, к труду. К черту! К черту всю эту культуру! Пока Россией правит ГПУ, культура никому не нужна, из-за нее ведут людей в тюрьмы и в ссылку.

Кончен разгром моей комнаты. Надо будить сына.

Маленький, глупый щеночек с нежной, ласковой мордочкой, как трудно было тебя будить!

Он совсем не хотел просыпаться. Я целовала, гладила его, а он отворачивался, жмурился, не понимая, чего я от него хочу.

Но терпение у ГПУ короткое: минуту они подождали, потом оба ввалились в комнату. Мальчик побледнел от испуга и мгновенно проснулся.

— Мама, и тебя забирают?

— И меня, милый.

Он не плакал, не жаловался. Он только прижимался и цеплялся за меня нежными лапками, испуганно смотря, как чекист роется в его столике, в измазанных школьных тетрадях.

— Собирайся скорей.

С трудом отцепившись от сына, я собрала смену белья в разрытом, перевернутом комоде.

— Подпишите протокол.

Подписываю, что при обыске у меня ничего не взято, что претензий на производство обыска не имею.

— Идем!

Конец.

Последний раз целую маленького, последний раз по разгромленным комнатам, последний раз вижу свои освещенные окна. Откуда у человека берутся силы, чтобы пройти свой крестный путь, — не знаю.

На улице стоит закрытый тюремный автомобиль — мрачное приспособление. Большой, пустой, наглухо закрытый, с узкими скамьями вдоль бортов, он похож на фуру, в которой возят пойманных на рассвете бездомных собак. А тут еще он дрожит, стучит, ныряет, как по каменным волнам, потому что с улиц начали скалывать снег, и всюду навалены кучи обледенелых комьев, стука, швыряния из стороны в сторону, мерзких, пронзительно воющих гудков машины становится больно и тошно... Наконец, остановка. Слышно, как открывают ворота, — автомобиль въезжает во двор тюрьмы.

Зловещий двор, окруженный высокими, погруженными во тьму зданиями. Грязная лестница, захоженная тяжелыми сапогами стражей; дверь за чугунной решеткой, нахально-любопытные рожи сонных дежурных; кислый, вонючий, прокуренный воздух. Теперь все — все равно. Охватывает тупое равнодушие: впереди тюрьма, назад дороги нет.

Меня сажают на скамью в канцелярии. Толстый чекист сидит за столом, зевает, ковыряет в носу. Сонная, растерянная девица с накрашенными губами и наманикюренными ногтями на испачканных чернилами пальцах зевает за другим столом. Им хочется спать и лень за меня приниматься. Скучно, ведь так — каждую ночь, и сколько еще раз за ночь. Время идет — десять, двадцать минут. Скоро три часа. Наконец, толстяк раскачивается и дает мне писать анкету. Без анкеты в СССР ничего не делается.

Заполняю анкету и опять жду, жду.

Три часа. Часы бьют, канцеляристы дремлют. Еще минут десять проходит. Столько мертвых минут, а дома торопили, как на пожар. Так всегда в тюрьме: от всех требуют мгновенного исполнения приказа, сами же тянут время часами, из которых нарастают месяцы и годы.

Двадцать минут четвертого. Толстяк лениво потянулся к телефонной трубке. Я уже около часа сижу в канцелярии.

— Готово... Сейчас.

Он зевнул, посидел еще, покурил, с трудом встал и показал мне на дверь в коридор, потом ленивым жестом передал меня сонному дежурному. Надо было куда-то идти, он командовал сзади.

— Вниз!

— Лево!

— Право!

Отвратительное ощущение — идти и не слышать за спиной шаги стража, который гонит по грязной лестнице, по коридорам, и чем дальше, тем теснее, мрачнее, тем труднее заставлять себя идти. В нижнем этаже, куда мы спускались долго, как в подземелье, я вдруг потеряла власть над собой: панический, бессмысленный страх охватил меня с такой силой, что потемнело в глазах. Страшного передо мной ничего не было: длинный, грязный коридор с черным асфальтовым полом, вдоль стены толстая труба центрального отопления, которая протяжно гудит — больше ничего. Но страх, задавленный волею во время обыска и ареста, когда требовалось напряжение, вырвался и охватил меня, когда я ощутила, как безнадежно огромна тюрьма, какими потерянными должны тут чувствовать себя люди.

— Лево!

Мы вошли в низкий, прохладный коридор. В полуподвальном окне была открыта форточка. Сердце стало биться ровнее от свежего воздуха, и я справилась с собой.

Еще лестница, теперь вверх, и меня привели в своеобразное помещение. Снизу — асфальтовая площадка, справа — сплошная стена в высоту трек этажей, слева — три ряда галерей, в виде висячих балконов, соединяющих камеры с глубоко сидящими в них дверями и связанных между собой железными лестницами.

За железным потолком с люком у лестницы еще два таких же этажа. Стены, окрашенные в свинцово-серый цвет, — массивной каменной кладки; все остальное железное или чугунное.

В этом зловещем помещении стояла мертвая тишина. Нельзя было себе представить, что за нумерованными дверьми скрыты живые люди. Дежурный в мягких туфлях неслышно шел навстречу. Электрический свет был притушен, кое-где горели маленькие лампочки, на столике коптила керосиновая жестяная лампа.

Подойдя, дежурный молча отослал моего провожатого, молча обыскал вещи. Все были натренированы, чтобы не произносить ни одного лишнего слова и обращаться в безличной форме. Шепотом сказал:

— Снять пальто.

Сняла. Он ощупал.

— Шляпу. Боты.

Также ощупал.

Я с некоторым любопытством следила за его профессионально ловкими движениями, и опять на секунду потеряла самообладание. Сзади неслышно подошла женщина. Когда она была совсем рядом, я оглянулась. При тусклом свете керосиновой лампы я увидела ярко-красное пятно кумачового головного платка с советским гербом спереди и бледное лицо с провалившимся носом. Не успела я опомниться, как эта женщина обшарила меня всю с головы до ног с таким бесстыдством, что если бы это не было мгновенно, я потеряла бы сознание от жуткого отвращения.

Позже я поняла, что это была одна из лучших надзирательниц. Пройдя всю школу проститутки и тяжко поплатившись своим здоровьем, она пошла служить в тюрьму. Грубая, с гнусоватым голосом, она ругала заключенных, но обращалась с ними простодушно и человечно. Обязанность свою она исполняла как полагалось, без особого вдохновения; нарушенную дисциплину восстанавливала своим судом и зря не ябедничала по начальству. Но все это я оценила позже. В ту ночь, во мраке, ее изуродованное лицо, обрамленное красным советским платком, казалось символической маской гниения, каким встречала тюрьма.

Мне оставалось только услышать лязг ключа в железном замке. Дверь камеры тяжело раскрылась и тотчас захлопнулась за мной. Еще три раза лязгнули ключи за моей спиной, и все стихло. Я стояла в камере. Силы мои были на исходе.

Chapter XII

The voyage of the Beagle. Chapter XII. Central Chile

Valparaiso Excursion to the Foot of the Andes Structure of the Land Ascend the Bell of Quillota Shattered Masses of Greenstone Immense Valleys Mines State of Miners Santiago Hot-baths of Cauquenes Gold-mines Grinding-mills Perforated Stones Habits of the Puma El Turco and Tapacolo Humming-birds JULY 23rd.—The Beagle anchored late at night in the bay of Valparaiso, the chief seaport of Chile. When morning came, everything appeared delightful. After Tierra del Fuego, the climate felt quite delicious—the atmosphere so dry, and the heavens so clear and blue with the sun shining brightly, that all nature seemed sparkling with life. The view from the anchorage is very pretty. The town is built at the very foot of a range of hills, about 1600 feet high, and rather steep. From its position, it consists of one long, straggling street, which runs parallel to the beach, and wherever a ravine comes down, the houses are piled up on each side of it. The rounded hills, being only partially protected by a very scanty vegetation, are worn into numberless little gullies, which expose a singularly bright red soil. From this cause, and from the low whitewashed houses with tile roofs, the view reminded me of St. Cruz in Teneriffe. In a north-westerly direction there are some fine glimpses of the Andes: but these mountains appear much grander when viewed from the neighbouring hills: the great distance at which they are situated can then more readily be perceived. The volcano of Aconcagua is particularly magnificent.

1492 - 1559

From 1492 to 1559

From the Discovery of America by Christopher Columbus in 1492 to the end of the Italian Wars in 1559.

16. Старожилы

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 16. Старожилы

Не стремились к работе только закоренелые старожилы тюрьмы. Их было всего несколько человек, но зато один из них сидел уже более двух лет. Мы, собственно говоря, точно и не знали, почему они сидят так долго и в чем они обвиняются. По-видимому, у одного из них дело безнадежно запуталось из-за перевранной фамилии, и, приговорив его к десяти годам концлагерей, его вернули с Попова острова, то есть с распределительного пункта, но «дело» продолжали тянуть. Других не то забыли, не то перестали ими интересоваться, как запоздавшими и ненужными, и у следователей никак не доходили руки, чтобы решить, наконец, их судьбу. Они же, пережив в свое время все волнения и страхи, тупели и переставали воспринимать что бы то ни было, кроме обыденных тюремных мелочей, заменивших им жизнь. — Фи, еще молодой, фи, еще ничего не знаете, — любил приговаривать один из них, немец, пожилой человек. — Посидите с мое, тогда узнаете. Дфа с половиной гота! Разфе так пол метут! Фот как пол надо мести. И он брал щетку и внушал новичку выработанные им принципы по подметанию пола. Другие наставительно сообщали правила еды умывания, прогулки. Сами они ревниво соблюдали весь выработанный ими ритуал и проводили день со своеобразным вкусом. Вставали они до официального подъема и тщательно, не торопясь, умывались, бесцеремонно брызгая на новичков, спящих на полу. Затем аккуратно свертывали постель и поднимали койки, точно рассчитывая окончить эту процедуру к моменту общего подъема. В начинавшейся суматохе, давке, очередях они стояли в стороне, со старательно скрученной цигаркой в самодельном мундштучке. К еде они относились с особым вкусом.

1815 - 1871

С 1815 по 1871 год

С конца Наполеоновских войн в 1815 до конца Франко-Прусской войны в 1871.

3. Новый лагерный режим

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 3. Новый лагерный режим

Весной 1930 года, в самый разгар безудержного террора, в лагерях ГПУ внезапно резко изменили лагерный режим. Причин этого перелома никто не знал. За счет «либеральных» веяний в ГПУ этого нельзя было отнести, так как ГПУ в это время взяло курс на усиление террора на воле. Тем не менее весна 1930 года стала гранью двух лагерных режимов. Началось с того, что в Соловецкий лагерь из Москвы была послана специальная комиссия, которая объявила, что уничтожение заключенных, столько лет систематически производившееся в лагерях, есть результат самоуправства лагерных начальников из числа заключенных. Об этом «самоуправстве» ГПК якобы только что узнало и, дав комиссии самые широкие полномочия, поручило ей восстановить справедливость. «Обследование» должно было вскрыть потрясающую картину истязаний, глумления, садизма, неисчислимой гибели человеческих жизней. Все это, конечно, не было тайной для ГПУ, и оно не намеревалось на этом задерживаться: около пятидесяти надзирателей, охраны и другого начальства, набранного из числа заключенных же, особенно рьяно выполнявших директиву об уничтожении заключенных, были немедленно расстреляны. В их число попал прославившийся своей чудовищной жестокостью Курилка с Попова острова и кое-какие другие знаменитости. Некоторые из вольнонаемных гепеустов получили переводы в другие лагеря, но многие из палачей остались на своих местах. Так, например, Борисов, жуткий садист, на совести которого лежит не одна сотня замученных, еще в 1931–1932 годах был начальником административного отдела Соловецкого лагеря.

11. Система понуждения заключенных к работе

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 11. Система понуждения заключенных к работе

Хорошо известно, что принудительный труд непроизводителен. «Срок идет!» — одно из любимых изречений заключенных, которым они выражают свое отношение к подневольному труду. Этим они хотят сказать: как ни работай, хоть лоб разбей на работе, хоть ничего не делай, время движется одинаково и вместе с ним проходит и срок назначенного заключения. У заключенных нет и слова «работать», они заменяют его соловецкими словами: «втыкать» или «ишачить», от слова ишак — осел. Труд по-соловецки — «втык». Что это значит и откуда взялось, никто хорошенько не знает, но самая бессмысленность слова выразительна. Это отношение заключенных к принудительному труду не тайна для ГПУ, и для понуждения их к работе оно разработало сложную систему мероприятий. До 1930 года в лагерях «особого назначения» эти меры были просты: заключенным давали уроки, невыполнивших морили голодом, били, истязали, убивали. Теперь в «трудовых, исправительных» лагерях эти меры более разнообразны. Есть категория мер и прежнего порядка, лагерей «особого назначения», — это меры физического воздействия. На всех работах, где это возможно по их характеру, по-прежнему устанавливаются суточные задания — уроки. Невыполняющим урока сокращают рацион питания. Основа питания — это черный хлеб; на тяжких физических работах выдают по восемьсот граммов в сутки. При невыполнении урока выдачу хлеба снижают, в зависимости от процента невыполнения, до пятисот граммов и даже до трехсот граммов в день.

Неолит

Неолит : период примерно с 9 000 г. до н.э. по 5000 г. до н.э.

Неолит : период примерно с 9 000 г. до н.э. по 5000 г. до н.э.

История создания

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. История создания

Несмотря на заметные успехи торпедных катеров в годы Первой мировой войны, военно-морские теоретики межвоенного периода характеризовали их как прибрежное оружие слабой обороняющейся стороны. Для этого имелись свои основания. Знаменитые британские 55-футовые катера Торникрофта в отношении надежности и пожаровзрывобезопасности были весьма несовершенны. В 1920-х годах большинство стран мира (за исключением, разве что, СССР и Италии) либо прекратили разработки в данной области вооружения, либо вообще их не начинали. По-иному обстояло дело в постверсальской Германии. Жесткие ограничения по количеству кораблей всех типов, в том числе и торпедных, заставили немцев искать выход из положения. Относительно класса торпедных катеров в тексте Версальского договора ничего не говорилось - они не были ни запрещены, ни разрешены. Создание москитного флота вполне соответствовало бы оборонительной направленности германской военно-морской доктрины того времени, видевшей главным противником Рейха Францию и союзную с ней Польшу. Тем не менее, адмиралы Веймарской республики решили действовать осторожно. Первыми шагами стали приобретение в 1923 году трех старых катеров торпедных кайзерсмарине (LM-20, LM-22, LM-23) и организация так называемой «ганзейской школы яхтсменов» и «германского спортивного общества открытого моря». Под этими ширмами скрывались курсы технических специалистов, а спустя год при них создали небольшие конструкторские бюро.

Глава 20

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 20

Советская Россия и Финляндия – два различных мира. Два народа, жившие рядом, не имели точек соприкосновения и надежных средств сообщения. Контраст был поразительным. После двух лет лицезрения грязных, неряшливых красноармейцев чистенькая, аккуратная военная форма финнов радовала глаз. Смена опасного, неопрятного, запущенного Петрограда на безупречно чистую финскую деревушку оказывала умиротворяющее воздействие. Простой деревянный дом, в котором размещалась комендантская служба, был безукоризненно опрятным: пол, окна, сосновые скамейки – все сияло чистотой. Комендант, молодой розовощекий лейтенант, принимал каждого беженца из советской России по одному. Когда я сидел перед дверью его кабинета, ожидая вызова, вошел наш проводник. Все финские солдаты, видимо, были с ним знакомы. Из обрывков разговора, которые удалось услышать, я убедился, что помимо сопровождения людей из России в Финляндию, проводник передавал финской стороне и разведывательные данные. Проводник подошел, вручил мне пакет и сказал: – Здесь пятьсот марок… Где мой револьвер? Я передал ему оружие. – Если вам захочется вернуться, лейтенант скажет, где меня найти. – Сомневаюсь, что захочется, но если все же я передумаю, то постараюсь вас отыскать. Никто не поможет в этом деле лучше. Впервые за наше непродолжительное знакомство на лице проводника появилось нечто вроде улыбки. Очевидно, сказанное польстило его профессиональной гордости. Мы обменялись рукопожатием, и он ушел. Беседа с комендантом длилась недолго. Он задал мне несколько вопросов и записал ответы в карточку.

Proistoria.org : History of the World

History of the World. Texts. Images. Contents in English, French, Russian and some other languages

25. Этап

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 25. Этап

27 апреля по суете в коридорах тюрьмы мы поняли, что нас отправляют на этап. Что ждало нас в Соловках, никто не знал. Мне приходилось и на воле, и в тюрьме встречаться с людьми, побывавшими там, но никто из них никогда не говорил о лагере. Только раз, оставшись один на один, я спросил такого: «Очень тяжко в концлагере?» Тот утвердительно кивнул головой и заговорил о другом. Видимо, рассказывать об этом было бы слишком рискованно. Слухи же, доходившие до граждан и до нас в тюрьме, были очень страшны. По этим слухам, смертность в лагерях была громадна, беспричинные расстрелы — обычное явление; работу давали непосильную, били, держали в холодных казармах, кормили отвратительно, паразитов была масса и эпидемия сыпного тифа не прекращалась. Все это было так безнадежно, что большинство старалось не думать о том, что там ждет. Все равно ничего не поделаешь, а все же мы покинем ненавистную тюрьму, нас поведут по городу, из окна вагона увидим лес, море, вольных людей. С самого утра началась суетня. Нас погнали вниз, выстроили в коридоре. Все были с вещами, строй получался неровный, строили нас и перестраивали, проверяли по спискам, которые у ГПУ всегда в беспорядке. Тюремная администрация сдавала нас конвою, который должен был сопровождать нас до концлагеря и там сдать лагерному начальству. Самая сдача происходила у стола, куда нас вызывали по одному, спрашивали имя, по какой статье и на сколько лет сослан. Проверенный «в натуре» передавался конвою вместе с конвертом, в котором находилось «личное дело». При проверке происходило немало недоразумений: то была неверно записана фамилия, то имя, то срок...

23. Последнее испытание и приговор

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 23. Последнее испытание и приговор

После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой. — Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга? Я пожал плечами. — Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня. — Давайте беседовать мирно. «Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал. — Мне придется применить к вам особые меры, если вы не подпишете признание... «Так, — подумал я, — начинается, теперь держись». — Мне придется арестовать вашу жену, и она буде сидеть в тюрьме, пока вы не подпишете чистосердечного признание. Я молчал.