III. Дорога в УСЛОН
Октябрьский вокзал, бывший Николаевский, теперь Московский. Большевики любят менять названия. Двенадцать часов ночи. На Москву отходит «Красная стрела» — курьерский, на котором ездит вся советская знать и иностранцы. Видны международные вагоны, «мягкие» вагоны, — иначе говоря, первого и второго класса; все ярко освещено. Публика — с чемоданами, кожаными портфелями. Несколько советских дам (называются теперь сов-барыни) в котиковых манто, в шубах с огромными меховыми воротниками, в крохотных шляпках.
На Мурманск — Кемь поезд идет с деревянной платформы. На перроне темно. Все занято тяжкой, простонародной толпой с мешками, самодельными сундучками, невероятными узлами, из которых торчат заплатанные валенки. Много мужиков с топорами и пилами. Много баб с малыми ребятами, одетыми в лохмотья, укрученными в обрывки старых платков и тряпок. Куда едут, на что едут — страшно подумать. С политикой уничтожения «кулака как класса» все сбиты с места и шатаются по всей Руси великой, потому что на своей родине — смерть верная и скорая, на чужой стороне тоже смерть, но на ходу не так страшно умирать. Многих выгоняют из домов насильно — «раскулачивают», многие бредут сами в надежде, что где-то дают хлеба кило на день. Что жить придется за Полярным кругом, в землянках или насквозь промерзающих бараках, что ребятишки перемрут за зиму, об этом не знают и не думают. Все равно — один конец.
В вагонаx почти полный мрак. Народу набивается на пассажирские и багажные полки столько, что видишь только отовсюду торчащие ноги, головы, обезображенные тяжкой работой руки. Между лавочками все загорожено сундуками и узлами, на которых спят и сидят, скучая, дети, худые, бледные, грязные, безжизненные и покорные.
На весь поезд есть один «мягкий» вагон, где в отдельных купе всегда едут гепеустский курьер и кое-кто из советских служащих покрупней, и один вагон «жесткий плацкартный», где едут служащие помельче и родные на свидание, если только у них хватает денег оплатить плацкарту. Когда собираешься в поездку, кажется, что ты один такой, а как только войдешь в вагон, сразу видишь «своего брата». Когда человек настрадался, у него делаются особенные глаза. Этого словами не объяснишь, но я безошибочно узнавала таких людей повсюду: в трамвае, в поезде, на улице. Меня, должно быть, узнавали тоже, потому что, как только мы проехали Петрозаводск, и посторонних пассажиров стало меньше, моя соседка обратилась ко мне с вопросом, из которого сразу все становилось понятным:
— Вы в Кемь?
В Кеми тысячи две — три жителей, местных рыбаков, которые целыми поколениями никуда не выезжают, и тысяч десять заключенных, к которым родные тянутся на свидание, хотя бы для этого надо было предварительно работать до ночи и голодать весь год.
— А вы?
— В Майгубу.
— В Майгубу? — переспрашиваю я, потому что название звучит так странно.
— Там новый лагерь. Говорят, приготовления на случай войны: из Кеми масса заключенных переведена в разные пункты вдоль железной дороги. Бараков даже нет, всю зиму будут жить в брезентовых палатках. Везу кое-что теплое, что могла собрать. Но, Господи, разве спасешь одной фуфайкой да двумя парами носков, когда всю зиму будут на морозе?.. Бараки приказали строить в сентябре: рубили сырой лес, но успели сложить только дома для надзирателей и женский барак. С лета будут строить казармы, которые могли бы годиться для солдат.
— Где же вы остановитесь?
— В женском бараке. Позволяют, потому что деваться некуда: ни поселка кругом, ни избы, ничего нет. Лагерь в трех километрах от железной дороги.
— Как же вы пойдете? Поезд ночью приходит.
— В час ночи. Так и пойду. Может быть, еще попутчики найдутся, а то и одна побреду. Я — старуха. Там лес, болота, никого нет. А если б и пристукнул кто, спасибо бы сказала. Сил нет. Жалко только мальчишку своего, ему двадцати лет нет, а то и ждать бы смерти не стала...
Она была совсем не старуха, всего лет сорок — сорок пять, но, когда она засыпала, и седые пряди падали вдоль худого бледного лица, видно было, что ей и в самом деле милее лечь в могилу, чем тащить на себе непомерный груз боли.
— Вы одна? — спросила я ее.
— Одна. Муж умер... Думала, сын поддержит, у меня с легкими неладно... Боюсь, что к весне и у него откроется чахотка. Подумайте, подумайте вы только, — не удержалась она, хотя все всегда стараются молчать о своих сосланных, чтобы как-нибудь им не навредить, хотя бы только выражением своего горя. — Арестовали в семнадцать лет. Эсер. Скажите, что это может быть за эсер в семнадцать лет? Умный мальчик, всегда все знал, всех любил. Противник советской власти? Да он другой власти и не видал... Господи, хоть бы конец! Не жить ему теперь... Простите, что выкладываю вам свое горе, когда у вас свое... Муж?
— Да. Пять лет.
— Взрослые скорее выживают, чем такой подросток, как мой. Ах, я просто с ума схожу каждый раз, как еду: видеть сына на каторге... За что? Господи, за что?.. Об одном мечтаю, чтобы там, около него, дали остаться. В каторгу бы пошла, только бы его видеть. Нельзя. Дадут пять — семь дней, и прочь. Еду назад, служить, учить таких же ребят, как он, только чтобы тот, кто поумнее, попал тоже на каторгу... Хотела из учительниц уйти служить на почту, чтоб хоть мальчишек таких не видеть, не пускает биржа труда, — слишком большой у меня педагогический стаж...
— Некрасовских «Русских женщин» помните? — спросила, перегнувшись с верхней полки, другая соседка.
Она была молода, довольно нарядно одета, и у нее были артистические манеры, но по выражению глаз, за которыми была своя непрестанная дума, я сразу заподозрила в ней «свою».
— Какая роскошь была! — продолжала она. — Император гневался, но жены ехали к мужьям в своих возках. Жили там по-настоящему, может быть, внутренне лучше, чем в Петербурге, детей рожали. Да и сколько их было по сравнению с нами?.. Сущие пустяки.
— Не занимайтесь монархической пропагандой, — пошутила я.
— Вы в первый раз? — спросила она, серьезно вглядываясь в меня.
— В первый. Меня саму недавно выпустили.
— Счастливица. Без вас и выслали? — Без меня.
— Теперь я понимаю, почему вы можете еще шутить. Я, да, в тюрьме еще не сидела, но после того, что пережили мы на воле — последнее свидание из-за решеток, как со зверями; все дни на улице, чтобы укараулить, когда выведут этапную партию, ох!.. Потом на вокзал, видеть из-за кордона, как их затискивают в поезд... Мне казалось, что тюрьма — это вроде санатория, — неожиданно закончила она.
— Может быть, оно и так, — отвечала я, стараясь добросовестно оценить наше с ней положение, — если б только не было следователей и риска самой уйти по этапу и оставить мальчишку одного...
Она приподнялась на локте и взглянула на моего мальчонку, который спал на деревянной скамейке, подложив шапку под голову, и тщетно натягивал на себя короткое пальтишко, под которым мерзли то плечи, то ноги. Я сняла с себя вязаную кофту, завернула его. Он, не просыпаясь, по детской привычке, послушно подчинился моим рукам...
— Теперь детей иметь нельзя, — сказала моя верхняя соседка. — Простите, это я про себя подумала, — спохватилась она.
— Сейчас вообще жить нельзя, — мрачно отозвалась учительница.
Мы замолчали, стучали колеса. Старые, тряские вагоны скрипели, поломанная дверца у фонаря открывалась и хлопала. Если бы не этот шум, было бы совсем как в тюрьме: как мы лежали там — без сна на жестких койках, — так и здесь. Как говорили там, всегда кончая одним и тем же — не стоит жить, — так и здесь, будто встречались снова и повторяли сто раз сказанные слова. Мне даже странно было себе представить, что мои соседки не были со мной в тюрьме.
— Кондуктор, мы опаздываем? — раздался чей-то почти детский голос за стенкой, рядом с нами.
— Было опоздание на два часа, сейчас нагоняем, — отвечал кондуктор. — Не беспокойтесь, гражданочка, разбужу.
— Мне спать совсем не хочется, — звонко, возбужденно звенел ее голосок.
— Вы видели наших соседок? — спросила меня шепотом спутница с верхней полки.
— Нет. А что?
— Пойдите и взгляните. Замечательная старуха.
Я вышла в проход и села около окна, откуда мне были видны соседние места.
На нижней лавке, согнувшись и опираясь обеими руками на палку, сидела высокая старая женщина в роскошной черной шубе и большом черном шелковом платке, надетом поверх черной бархатной грузинской шапочки. Руки у нее были поразительно белые; правую украшали тяжелые кольца и ярким зеленым блеском горел бриллиант, на который падал свет вагонного фонаря.
— Бабушка, — говорила высокая, худенькая девочка, подсаживаясь к ней. — Бабушка, мы только через пять часов приедем, лягте.
Старуха не отвечала и не двигалась.
— Бабушка, маму мы все равно можем увидеть только утром, отдохните. Мне спать не хочется, а вы устанете.
Старуха сидела, как мрачное изваяние, и даже бриллиант на ее руке не дрогнул.
Девочка села против старухи и сложила перед ней руки, как на молитве.
— Бабушка... — у нее голос дрогнул, и она ничего не могла выговорить.
Старуха резко подняла голову, сверкнула на нее страдающими, гневными глазами и опять склонилась над своей клюкой с серебряным набалдашником.
Девочка закрыла лицо руками и легла ничком на лавку. Я отошла к своему месту.
— Хороша? — шепнула мне верхняя соседка, которая тоже следила за этим трагичным диалогом. Я кивнула головой.
— Как царица! Я так представляю себе — последняя грузинская царица. Мой муж — музыкант. Если бы он ее увидел, он написал бы музыку. Я — не могу; вижу, чувствую, кажется, даже слышу, а передать не умею.
— А старуха к кому едет?
— К дочери. Мне девочка сказала, когда мы с ней вместе бегали за кипятком. Отец и мать сосланы; они только вдвоем остались. Бабушка ни с кем не говорит с тех пор, как дочь услали. Теперь сказала ей: «Едем, я скоро умру», вот они и едут. А там, в лагерях, грузинам ужасно: они совершенно не переносят климата и все гибнут от чахотки, если не умрут от воспаления легких. Армяне крепче, но тоже не выдерживают. Ох, не знаете вы еще, что значит туда ехать!.. Что ваш мальчик думает?
— Не могу себе представить. Он знает все, но что в нем заросло, а что еще вырастет, сказать трудно.
— Мальчишка у вас молодец: за всю дорогу ни одного неосторожного слова.
— Выучили и его молчать.
Вскоре она вышла из вагона, распростившись, как будто мы были сестрами. Жутко было отпускать женщину в полную темь, на пустую станцию. Остались только грозная старуха с внучкой и я с сыном. Ребята спали; старуха сидела, как каменная, я забилась в угол и дрожала, как в лихорадке.
— Идиотка, — говорила я себе. — Если бы в тюрьме мне сказали, что смогу поехать к мужу, что я его увижу, неужели у меня было бы другое чувство, кроме радости? Одна мысль была: только бы увидеть, еще раз увидеть. Старуха тоже едет, только чтобы в последний раз увидеть. Больше нам ничего не осталось в этой жизни. Но она спокойна, а меня всю трясет от волнения, обиды, негодования на тех, кто всю страну залил таким страданием, что удивительно, как стоном оно не стоит. Точка. Больше не думать. Через час Кемь. Пора привести себя в порядок.
«Шнелльботы» на войне
«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне
18. Сорок восемь
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 18. Сорок восемь
Что я пережил после этих арестов до расстрела всех моих товарищей, у меня нет ни сил, ни умения передать... Я знал, что стою над бездной, знал, что ничего не могу сделать. За мной также не было никакой вины, как за всеми арестованными; оправдываться нам было не в чем, и потому положение было безнадежное. То, что я еще был на свободе, было случайностью, объяснялось неаккуратной работой московского ГПУ, у которого я, как провинциал, не стоял в списках. У меня не было никакой надежды на сколько-нибудь благополучный исход, потому что, лишая страну всех видных специалистов, ГПУ несомненно действовало по директиве или с согласия Политбюро. И все же я был поражен, когда 22 сентября прочитал в газете: «Раскрыта контрреволюционная организация вредителей рабочего снабжения», — огромными буквами и затем несколько мельче, но все еще крупным шрифтом: «ОПТУ раскрыта контрреволюционная, шпионская и вредительская организация в снабжении населения важнейшими продуктами питания (мясо, рыба, консервы, овощи), имевшая целью создать в стране голод и вызвать недовольство среди широких рабочих масс и этим содействовать свержению диктатуры пролетариата. Вредительством были охвачены: "Союзмясо", "Союзрыба", "Союзплодоовощ" и соответствующие звенья аппарата Наркомторга. Контрреволюционная организация возглавлялась профессором Рязанцевым, бывшим помещиком, генерал-майором; профессором Каратыгиным, в прошлом октябрист, до революции бывший главный редактор "Торгово-промышленной газеты" и "Вестника финансов".
Глава 1
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 1
Если бы кто-нибудь сегодня сказал мне, что через 20 лет я больше не буду американцем, что каждому городу и селению этой страны суждено пережить войну и голод, что жизнь всех моих друзей будет выбита из привычной колеи и большинство из них погибнет насильственной смертью, а сам я окажусь в отдаленном уголке мира, навсегда оторванный от своей семьи, – если кто-нибудь сказал бы мне все это, я счел бы такого человека безумцем и категорически отверг столь мрачные прогнозы. Возможно, позднее, уединившись и дав волю воображению, впал бы в томительное беспокойство. Я вспомнил бы, что не так давно считал подобное предсказание смехотворным и абсурдным, однако оно полностью оправдалось. Даже самое невероятное кажется возможным теперь, когда я начал чувствовать пропасть, разделяющую мое восприятие жизни прежде и сейчас. Внутренне я изменился: иным стало мое отношение к понятию «национальное», у меня другие привязанности и устремления. Только память связывает того, кем я был, с тем, каким я стал, – непрочная цепь впечатлений, – которая одним концом накрепко прикована к живому, пульсирующему настоящему, а другим теряется в дымке времени, в странном, ирреальном прошлом. Трогая эту цепь, разум извлекает из далекого времени живые картины; каждая исчерпывающе полна: там люди, краски и звуки. Одновременно каждый образ – лишь эпизод в цепи событий, лишь миг бегущего времени, лишь маленькая ступень на этапе моего развития. Пять, десять, пятнадцать лет назад каждому из этих этапов соответствовали определенные надежды и разочарования, вера и убеждения.
1453 - 1492
From 1453 to 1492
Last period of Late Middle Ages. From the fall of Constantinople in 1453 to the Discovery of America by Christopher Columbus in 1492.
XV. Один человек на 1 кв. километр
Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XV. Один человек на 1 кв. километр
Теперь мы не шли, а тащились. Ноги у всех были сбиты в кровь, опухли, ранки загнивали. Перед каждым походом надо было долго возиться с перевязками, на которые было разорвано все, что осталось от чистого белья. После каждого перехода обнаруживались новые раны, все более страшные, мальчик неизменно распевал над нами хулиганскую песню, для нас имевшую довольно жуткий смысл: Товарищ, товарищ, болят мои раны, Болят мои раны в глубоке, Одна заживает, другая нарывает, А третья открылась в боке. Трагичнее всех было положение мужа, так как у него, кроме того, совершенно развалились сапоги. Тонкий кожаный слой подметки протерся, и оттуда торчали куски бересты. Чего только не изобретает советская промышленность! Голод тоже донимал. Дневную порцию еды пришлось свести к двум-трем ложкам риса и к сорока — пятидесяти граммам сала на троих; это прибавлялось к грибной похлебке утром и вечером. Сухари кончились. Сахару выдавалось по куску утром и вечером на человека; мальчику оставляли еще один, закусить днем, когда старались подкармливаться черникой. Ужаснее всего было то, что кончалась соль. Если бы хоть ее было вдоволь, можно было бы варить лишний раз грибы, хотя бы и без приправы. Кушанье непитательное, но хоть чем-то наполнить желудок. Новым несчастьем был холод. Северный ветер дул почти непрерывно, и ночью мы коченели, потому что не хватало сил поддерживать ночной костер. В одну из таких ночей у мужа опять начались боли, наутро он не только не мог двинуть левой рукой, но и задыхался и часто совершенно не мог идти, должен был ложиться посреди пути, пока не отпустит боль.
9. Не верь следователю
Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 9. Не верь следователю
Я вернулся в камеру в удрученном состоянии. У следователя я чувствовал больше злобы, чем волнения; оставшись же наедине с самим собой, я не чувствовал твердости. Убьют — несомненно, как убили всех моих друзей. Погибнут жена и сын, потому что у них конфискуют все, а жену сошлют. Так было с семьями «48-ми». Я должен умереть молча, дожидаясь дня, когда вызовут «с вещами», когда поведут коридорами вниз, в подвал, скрутят руки, накинут на голову мешок и кто-нибудь из этих мерзавцев пустит сзади пулю в затылок. Так нет же, не будет этого, не дамся я, как теленок на бойне. Я все обдумал и решил на следующем допросе убить следователя. Оружие, необходимое для этого, было у сидевших со мной в камере уголовных. У них был столовый нож, наточенный так, что они им брились. Был треугольный напильник, которым можно было бы действовать как стилетом, если приделать к нему ручку от ножа. Наконец, был стальной брусок, не менее пятисот граммов весом. Я остановился на этом бруске. Его можно было спрятать в рукав, и он был достаточно тяжел, чтобы одним ударом проломить череп. Промахнуться мне не хотелось. Надо действовать наверняка. Барышников ходил с револьвером в кобуре, но держал себя неосторожно, когда кончал допрос. Он шел мимо меня к вешалке, где висела его шинель и шапка, становился ко мне спиной, когда снимал шинель. Этот момент надо использовать, чтобы нанести удар. Он должен был рухнуть на пол, я мог завладеть револьвером, выскочить в буфет и при удаче успеть застрелить еще двух-трех следователей. Меня убили бы в сумятице и перестрелке. Картина мне представлялась заманчивой. Я наказал бы этого негодяя, из-за которого погиб С. В.
The translator to the reader (of 1684)
The pirates of Panama or The buccaneers of America : The translator to the reader (of 1684)
THE present Volume, both for its Curiosity and Ingenuity, I dare recommend unto the perusal of our English nation, whose glorious actions it containeth. What relateth unto the curiosity hereof, this Piece, both of Natural and Humane History, was no sooner published in the Dutch Original, than it was snatch't up for the most curious Library's of Holland; it was Translated into Spanish (two impressions thereof being sent into Spain in one year); it was taken notice of by the learned Academy of Paris; and finally recommended as worthy our esteem, by the ingenious Author of the Weekly Memorials for the Ingenious, printed here at London about two years ago. Neither all this undeservedly, seeing it enlargeth our acquaintance of Natural History, so much prized and enquir'd for, by the Learned of this present Age, with several observations not easily to be found in other accounts already received from America: and besides, it informeth us (with huge novelty) of as great and bold attempts, in point of Military conduct and valour, as ever were performed by mankind; without excepting, here, either Alexander the Great, or Julius Cæsar, or the rest of the Nine Worthy's of Fame. Of all which actions, as we cannot confess ourselves to have been ignorant hitherto (the very name of Bucaniers being, as yet, known but unto few of the Ingenious; as their Lives, Laws, and Conversation, are in a manner unto none) so can they not choose but be admired, out of this ingenuous Author, by whosoever is curious to learn the various revolutions of humane affairs. But, more especially by our English Nation; as unto whom these things more narrowly do appertain.
10. Мат, блат и стук
Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 10. Мат, блат и стук
В Соловецком лагере существует поговорка, что три кита, на которых держится лагерь, — это мат, блат и стук. Мат — это непристойная брань, доведенная в лагере до высшей виртуозности и получившая необыкновенное распространение. Ругаются заключенные и начальство, ругаются по всякому поводу и без всякого повода. Мне кажется, у заключенных в этом выражается их бессильная злоба, презрение к проклятой рабской жизни, из которой выбраться невозможно, презрение к самим себе, ко всему окружающему. У начальства это способ выражения своей власти и превосходства над заключенными, которых можно безнаказанно ругать похабными словами. Кроме того, в лагере, среди начальства и заключенных, есть прославленные виртуозы ругани, которые относятся к этому, как к известному мастерству, искусству, и ругаются с особым чувством и выражением. Один из начальников «Рыбпрома» был в этом деле одним из первых мастеров лагеря и настоящим художником. Ни одного распоряжения он не отдавал, не произнеся отборнейших непристойных выражений, не по адресу того, к кому он обращался, а за счет третьих лиц. Передать его речь в печати совершенно невозможно, хотя она необыкновенно характерна для лагерных отношений. Надо представить себе, что если он отдавал, например, распоряжение написать деловую бумагу в ответ на непонравившееся ему отношение, форма его распоряжения заключенному спецу была примерно следующая: — Будьте добры, напишите этим (далее следуют непристойные слова в самой фантастической комбинации), так напишите, чтобы у них по морде текло, на голову им, мерзавцам...
1991 - [ ... ]
From 1991 to the present day
From the collapse of the Soviet Union in 1991 to the present day.
Lower Paleolithic by Zdenek Burian
Zdenek Burian : Reconstruction of Lower Paleolithic daily life
Australopithecinae or Australopithecina is a group of extinct hominids. The Australopithecus, the best known among them, lived in Africa from around 4 million to somewhat after 2 million years ago. Pithecanthropus is a subspecies of Homo erectus, if the word is used as the name for the Java Man. Or sometimes a synonym for all the Homo erectus populations. Homo erectus species lived from 1.9 million years ago to 70 000 years ago. Or even 13 000 - 12 000, if Homo floresiensis (link 1, link 2), Flores Man is a form of Homo erectus. Reconstruction of Lower Paleolithic everyday life by Zdenek Burian, an influential 20th century palaeo-artist, painter and book illustrator from Czechoslovakia. Australopithecus and pithecanthropus are depicted somewhat less anthropomorphic than the more contemporary artists and scientists tend to picture them today.
Chapter XIX
The voyage of the Beagle. Chapter XIX. Australia
Sydney Excursion to Bathurst Aspect of the Woods Party of Natives Gradual Extinction of the Aborigines Infection generated by associated Men in health Blue Mountains View of the grand gulf-like Valleys Their origin and formation Bathurst, general civility of the Lower Orders State of Society Van Diemen's Land Hobart Town Aborigines all banished Mount Wellington King George's Sound Cheerless Aspect of the Country Bald Head, calcareous casts of branches of Trees Party of Natives Leave Australia JANUARY 12th, 1836.—Early in the morning a light air carried us towards the entrance of Port Jackson. Instead of beholding a verdant country, interspersed with fine houses, a straight line of yellowish cliff brought to our minds the coast of Patagonia. A solitary lighthouse, built of white stone, alone told us that we were near a great and populous city. Having entered the harbour, it appears fine and spacious, with cliff-formed shores of horizontally stratified sandstone. The nearly level country is covered with thin scrubby trees, bespeaking the curse of sterility. Proceeding further inland, the country improves: beautiful villas and nice cottages are here and there scattered along the beach. In the distance stone houses, two and three stories high, and windmills standing on the edge of a bank, pointed out to us the neighbourhood of the capital of Australia. At last we anchored within Sydney Cove. We found the little basin occupied by many large ships, and surrounded by warehouses.