6. Жизнь в камере

Чтобы понять жизнь подследственных в тюрьмах СССР, надо ясно представить себе, что тюремный режим преследует не только цель изоляции арестованных от внешнего мира и лишения их возможности уклонения от следствия или сокрытия следов преступлений, но, прежде всего, стремится к моральному и физическому ослаблению арестованных и к облегчению органам следствия получать от заключенных «добровольные признания» в несовершенных ими преступлениях.

Содержание подследственного всецело зависит от следователя, который ведет его дело, и широко пользуется своим правом для давления на арестованного. Следователь не только назначает режим своему подследственному, то есть помещает в общую или одиночную камеру, разрешает или запрещает прогулку, передачу, свидание, чтение книг, но он же может переводить арестованного в темную камеру, карцер — обычный, холодный, горячий, мокрый и прочее.

Карцер в подследственной тюрьме СССР совершенно потерял свое первоначальное значение, как меры наказания заключенных, нарушающих тюремные правила, и существует только как мера воздействия при ведении следствия. Тюремная администрация — начальник тюрьмы и корпусные начальники — совершенно не властна над заключенными и выполняет только распоряжения следователей. Во время моего более чем полугодового пребывания в тюрьме для подследственных я ни разу не видел случаев и редко слышал о наложении наказаний на заключенных тюремной администрацией. Карцер, лишение прогулок, передач и проч. налагались исключительно следователями и только как мера давления на ход следствия, а не наказания за поступки. Весь тюремный режим построен в соответствии с этим основным назначением тюрьмы.

Содержание в одиночке направлено к тому, чтобы человек, угнетенный страхом насильственной смерти и пыток, которыми его усиленно пугает на допросах следователь, жил все время неотвязно этой мыслью и не мог ничем рассеяться, ни от кого получить нравственного ободрения или поддержки. Сидящие в одиночках часто сходят с ума, а через полгода большинство галлюцинирует. В «двойниках» — одиночная камера, в которую помещают двоих, — сидеть, пожалуй, удобнее всего, но в этом случае подследственный находится в зависимости от того, кого ему дадут в компаньоны, а этим также распоряжается следователь. Бывает, что к подследственному сажают сумасшедшего — буйного, который его избивает, или тихого меланхолика, все время покушающегося на самоубийство. Иногда сажают уголовника, который изводит хулиганскими выходками и матерной бранью, больного венерической болезнью, или, наконец, шпика, который и в камере поддерживает разговор, напоминающий допрос, и уговаривает подчиниться требованиям следователя и подписать то, что он требует.

Общая камера подавляет грязью, невозможностью избавиться от паразитов, и, главным образом, теснотой, которая не дает ни есть, ни спать, ни минуты покоя, так что к концу дня человек чувствует себя смертельно усталым, разбитым и мечтает о той минуте, когда, наконец, все утихнет, и можно будет лечь спать. А ночью, не имея возможности заснуть от духоты, вони, шума уборной, храпа, стонов и сонных криков соседей, массы клопов и вшей, он с тоской ждет утра, когда, наконец, можно подняться.

Пищевой режим тюрьмы преследует ту же цель: ослабление заключенных. Достаточный по количеству, он по составу умышленно лишен витаминов и почти лишен жиров, что безошибочно вызывает цингу и фурункулез. Один из наиболее характерных признаков цинги, это апатия и слабость воли, что, конечно, на руку следствию. Больной цингой гораздо легче поддается «увещеваниям» следователя, чем здоровый, и может подписать что угодно. Грязь, клопы и вши уничтожают человека, он перестает себя уважать, и следовательно, сломать его легче. Все содержание подследственных представляет, таким образом, одну строгую и продуманную систему, направленную к одной цели — «разложить» человека физически и морально. И только учтя это, можно оценить значение отдельных явлений тюремного существования. Знакомство мое с тюремной жизнью и ее распорядком началось для меня только на третьи сутки моего пребывания в тюрьме: два первые дня меня целиком продержали на допросах, и жизни в камере я видеть не мог. Я знал только, что в ней на двадцать два места посажено сто девять человек. Действительно, камера была рассчитана для двадцати двух: 22 подъемные койки, шкафчики для посуды с 22 гнездами, 2 стола, за которыми могли поместиться 22 человека; для умывания была раковина с одним краном и уборная на одного. При площади пола 70 квадратных метров, за вычетом места, занимаемого уборной, столами и скамьями, оставалась свободная площадь для движения 22, возможно для 30–40, но нас было 109, когда меня привезли, скоро стало 114, а незадолго до моего ареста помещалось 120.

Вследствие этой тесноты жизнь была совершенно отравлена. Воздуха не хватало, от курения стоял сплошной дым, окна приходилось держать открытыми, из решетчатых дверей, выходящих в коридор, получался сквозной ветер, многие страдали от простуды, и в камере шли непрерывные пререкания из-за открывания окон.

При долгом вынужденном сожительстве люди и на воле раздражают друг друга, и это чувство легко переходит в открытую ссору и ненависть. В общих же камерах вынужденное сожительство продолжалось многие месяцы, для некоторых годы, притом в тесноте, где на каждого заключенного приходилось около половины квадратного метра и где нервы у всех были напряжены до последней степени. Только благодаря высокому общему культурному уровню и строго установленному в камере распорядку, выработанному самими заключенными, жизнь все же была возможна. Все было регламентировано: порядок вставания, умывания, пользования уборной, хождения по камере, открывания окон, уборки камеры, хранения одежды, постели, продуктов, распорядка за обедом и чаем, получения газет, пользования книгами из библиотеки. Во главе камеры стоял староста и его помощник, выбираемые заключенными. Они следили за порядком и выполнением установленных правил, за нарушение которых полагалось вне очереди дежурство или мытье пола. Кроме того, староста ведет список заключенных, должен знать наличие заключенных в камере, число выбывших на допрос, в карцер, в больницу и т. д. Староста же наряжает на работы: в кухню — чистить картошку, выбивать матрасы и прочее. Через него сносятся с администрацией, он же разбирает конфликты между заключенными. В качестве преимущества, староста и его помощники получают вне очереди право спать на койке, сидеть за столом, умываться и пользоваться уборной. Обязанностей много и очень неприятных; привилегии небольшие, тем более что староста обычно выбирается из старожилов камеры, которые и без того имеют права на пользование койкой и столом.

Старшинство, или камерный стаж, имеет большое значение: новичок ложится на самое плохое место, ему приходится есть стоя, умывается он последний. Но в камере постоянная перемена: одних переводят в одиночки и другие тюрьмы, иные получают приговоры, и их берут на этап, некоторых берут «с вещами» около 11–12 часов ночи, — почти наверно на расстрел, наконец, исключительно редко, единичные счастливцы вырываются на волю. На их месте появляются новые — то «новенькие», взятые с воли, которые не знают, как ступить, куда себя девать, то пересаженные из других общих камер или одиночек; последние, попав в общую камеру, два-три дня сидят как одурелые от шума и толкотни. Это самый опасный для них момент: организм не выдерживает, и после одного-двух дней мрачного сосредоточения они часто начинают буйствовать, кричать, бросать посуду; их отправляют в сумасшедший дом. В каждой камере нужно начинать свой стаж сначала, и, таким образом, просидевшие несколько месяцев или даже год в одной камере, при переводе в новую, должны ночью лезть под щиты, умываться последними и т. д. Следователи знают это камерное правило и, желая ухудшить положение заключенного, переводят его без всякой причины из одной камеры в другую. В нашей камере несколько раз поднимался вопрос об изменении этого порядка и зачета тюремного стажа, но это предложение проваливалось, потому что при этом удаленные из камер за хулиганство и драку сохраняли бы свое преимущество, им же пользовалась бы и «подсадка», всегда кочующая по камерам.

В общих камерах имелось обыкновенно два-три шпика, иногда уже из числа подследственных; они подслушивали разговоры и передавали их следователю, но большей частью они этим не ограничивались и под видом сочувствия выспрашивали различные подробности дела, семейного положения и убеждали «сознаться». «Подсадка» становится довольно быстро известной, ее переводят в другую камеру, где она оказывается на худших местах и, по крайней мере, хотя бы страдает физически.

День в камере начинался в семь часов, когда в коридорах раздается монотонная команда стражи: «Вставать пора! Вставай, подымайсь!» До семи могут вставать только двадцать два арестанта, имеющие наивысший камерный стаж. У каждого из них есть, значит, три минуты на умывание. Это большое преимущество, так как на остальных девяносто приходится тоже час, с семи до восьми часов, до «чая».

Как только раздалась команда «вставать» в камере начинается шум, говор, кашель, громкое зевание, скрип поднимающихся щитов, Всюду дымятся цигарки. В воздухе стоит невообразимая пыль от складываемых матрасов, набитых соломенной трухой. В тесноте буквально невозможно пробраться к уборной и умывальнику, у которых скопляются огромные очереди. Когда матрасы и щиты вынесены, а койки подняты, становится несколько свободнее, но сейчас же начинают готовиться к чаю. Посреди камеры ставят два стола, вокруг них скамьи. Ночью на этих столах спали, днем, во время еды, за ними может поместиться двадцать четыре человека. Остальные устраивают себе подобие столов из оставленных для этого в камере щитов. Все же места не хватает, и несколько человек вынуждены есть стоя.

Староста наряжает четырех человек за хлебом и двоих за кипятком. Хлеб приносят нарезанным на «пайки» или порции по четыреста граммов, с довесками, прикрепленными к основному куску деревянными палочками. Эти палочки очень ценятся, особенно в одиночках, где трудно достать самый маленький кусочек дерева, а даже их можно приспособить на разные поделки. Хлеб плохого качества, с примесями, но, примерно, такой же, как и везде в СССР. Получающие передачу из дома часто не съедают своей порции, другим же не хватает, особенно рабочим и крестьянам, привыкшим есть много хлеба.

«Чай», то есть горячую воду — приносят в двух больших медных чайниках — остатки роскоши царского режима. Ни чая, ни сахара заключенным не полагается, это выдается только тем, кого большевики относят к разряду «политических», то есть принадлежащих к коммунистической партии и привлекающихся за «загибы» и «уклоны». В нашем коридоре было девять общих камер, из них три большие, свыше ста человек в каждой, то есть всего не менее семисот: человек. «Политический» паек получал только один человек, хотя за принадлежность к партиям с.-д. и с.-р., сионистов и других сидело несколько человек. Одно время в нашей камере находился по делу «меньшевиков» известный социал-демократ и экономист Фин-Енотаевский; он также не получал «политического» пайка.

Как только «чай» принесен, все бросаются к шкафчику с посудой, в котором в двадцать два гнезда засунута посуда больше чем ста заключенных, — жестяная миска, кружка и деревянная ложка у каждого. У шкафчика образуется давка, и отыскать свою кружку и ложку, несмотря на метки, не всегда удается.

Наконец, все располагаются у своих столов в строгом порядке старшинства. Человек десять — двадцать едят стоя. Те, кто получает передачу, заваривают в кружке по крохотной щепотке чая: все знают, что эта роскошь на воле дается нелегко, и, посылая чай и сахар, родные лишают себя последнего. Чаепитие тянется долго, до девяти. Потом объявляется уборка — новое столпотворение. Столы, скамьи, вещи — все сдвигается и сносится в одну половину камеры, там же в чрезвычайной тесноте сбиваются все заключенные. Освободившуюся половину убирают дежурный и два его помощника. Пол метут с опилками и два раза в неделю моют. Когда одна половина камеры убрана, все с имуществом и мебелью перекочевывают туда, и убирается вторая половина.

Уборка, произведенная таким способом, заканчивается в одиннадцать часов. С этого момента разрешается пользование уборной, что при числе заключенных более ста человек представляет настоящее мучение. Если исключить время еды, прогулки, уборки, когда пользование запрещено, то остается, считая и ночь, восемнадцать с половиной часов — меньше, чем по десять минут на человека в сутки. Но так как невозможно точно определить каждому его время, да и часов в камере нет, то около уборной непрерывно стояла очередь. В утренние часы, после уборки, она занимала все свободное для ходьбы место и лишала возможности двигаться. И тем не менее большинство не могло попасть в уборную до обеда, и им приходилось терпеть до двух часов, когда кончался обед.

Чтобы облегчить пользование уборной и уничтожить очередь, заключенные изобрели остроумный порядок. На стену повесили доску с самодельными двадцатью пятью деревянными номерками, вешающимися на колышки, вделанные в доску. Около уборной прикрепили самодельный циферблат со стрелкой и двадцатью пятью нумерованными делениями. Номерки разбирали кандидаты на пользование уборной и, по использовании, вешали их на колышек; каждый входящий в уборную передвигал стрелку циферблата на свой номер, предупреждая, таким образом, следующего по порядку. Это уничтожало тесноту перед входом в уборную и вносило какое-то облегчение. Но все же одна уборная не могла пропустить всех нуждавшихся, что вызывало постоянное унизительное и вредное для здоровья страдание.

Между одиннадцатью и часом общие камеры выводились на прогулку. Полагалось на нее полчаса, но за вычетом прохода по коридорам и просчета заключенных оставалось не более пятнадцати-двадцати минут. Гуляли во внутреннем дворе тюрьмы, окруженном с четырех сторон стенами тюремного здания; в него выходили окна всех мужских камер. Для прогулки заключенных была огорожена высоким забором средняя часть, в центре которой устроена вышка для вооруженного часового. Он должен следить за гуляющими и всеми выходящими во двор окнами камер, которые были больше чем наполовину закрыты подвешенными снаружи железными ящиками. В царское время этих ящиков не было, в камерах было гораздо светлее, и заключенные могли видеть двор. Теперь заглянуть в окно можно, только взобравшись на стол; в таком случае часовой должен стрелять. Гуляющих, если они нарушают порядок, он предупреждает свистком, почему и получил имя «попка». Чтобы он по ошибке не выпалил в кабинеты следователей, над окнами камер начерчены красные круги.

Кроме часового за гуляющими наблюдают несколько надзирателей. Двор имеет один выход через узкие ворота, прорезывающие тюремное здание; они закрыты двойными железными дверями, и около них стоит часовой. Конечно, такая многочисленная охрана совершенно излишня, так как Шпалерка не дает никаких возможностей вырваться; тут, вероятно, хотят морально воздействовать на арестантов: значит, страшные преступники, если их так охраняют. Стариков академиков, например, выводили в сопровождении двух конвойных.

Ввиду крайнего переполнения тюрьмы на прогулку одновременно выпускали три общие камеры, то есть около трехсот человек, поэтому, в отгороженном пространстве они опять теснились. Несмотря на все это, прогулка все же имела большое значение для заключенных: даже пятнадцать минут на воздухе, после невероятной духоты камеры, освежали; кроме того, на прогулках можно было говорить с заключенными других камер. Следователи учитывают, как дорожат арестованные прогулками, и пользуются своим правом не разрешать прогулки для «воздействия».

Около двенадцати часов в общие камеры приносят газеты и журналы; одиночки, обыкновенно, их лишены. Газетчиком является один из тюремных надзирателей, который на этом подрабатывает. До 1931 года газеты можно было купить в любом количестве, но затем наступил такой бумажный кризис, что и на воле газеты доставались только с большим трудом, в тюрьму же попадали в совершенно ничтожном количестве. Это сейчас же породило спекуляцию тюремной стражи, которая скупала за бесценок завалявшиеся журналы и книги и продавала их заключенным по цене, указанной на обложке. Мы покупали эту заваль, потому что готовы были, чтобы убить время, читать что угодно, и, кроме того, страдали без бумаги.

Газеты вызывали, конечно, всегда большое волнение и прочитывались насквозь со всеми объявлениями.

Около часа дня начиналась подготовка к обеду: расстановка столов, щитов, разборка посуды. Обед — суп и каша. Суп бывал двух сортов: кислые щи или суп с перловой крупой и картошкой. Суп считается мясным, так как в нем варятся кости от предназначенного для заключенных мяса; но до заключенных оно не доходит. Мясо тщательно срезают на изготовление различных блюд для буфета ГПУ. (Знаю это, так как сам работал в тюремной кухне.) Дают по кусочку мяса к обеду только привилегированным заключенным — политическим. Неравенство в распределении жизненных благ выдержано в тюрьме, как и на воле.

Второе блюдо — каша перловая — «шрапнель», из едва ободранного ячменя, пшенная «каша» и, реже, гречневая размазня. Суп и каша варятся паром, под высоким давлением, в особых котлах. Это превращает суп в дурно пахнущую мутную жидкость, а кашу — в клееобразное вещество, лишает обед питательности, разрушая все ничтожное количество витаминов в обеденных продуктах. Обед заключенные получают по строгой очереди, каждому вливается черпаком — меркой — его порция в жестяную чашку, из каких обыкновенно кормят собак. Из-за множества заключенных обед растягивается больше чем на час, хотя, чтобы съесть его, достаточно десяти минут. После обеда щиты убираются; кто имеет койку, ложится, остальные стараются занять места поудобнее около столов или на скамьях около стен, где можно сидеть облокотясь. Это «мертвый час», когда запрещается ходить и разговаривать. Для большинства это тоже нелегкое время, потому что высидеть два часа на узкой скамье — отдых плохой. Многие предпочитают залезать под койки и лежать на полу.

Около четырех часов по коридорам слышится команда: «Вставай, подымайсь!» — «мертвый час» кончен. Начинается подготовка к каше и «чаю», который дается около пяти часов.

Итак, весь день проходит в мелкой суете, беспрерывной раскладке и укладке вещей, стоянии в очередях перед уборной и умывальником, шкафом с посудой, котлом с кашей. Самое спокойное время от шести до девяти, когда можно походить гуськом вокруг столов или приткнуться к столу и читать при тусклом свете одной из двух двадцатипятисвечевых ламп, освещающих камеру, или поговорить с кем-нибудь, забившись в угол.

В это же время в камерах устраиваются лекции на различные темы, разумеется, на политические. Среди арестованных всегда много самых разнообразных специалистов, и, чтобы отвлечь внимание от тюремных мыслей, затевались лекции или беседы. Помню, у нас читались лекции на следующие темы: «Производство стекла», «Железо», «Современный взгляд на строение материи», «Восстание 14 декабря с точки зрения стратегической», «Родословная Козьмы Пруткова» и много других. Меня заставляли читать на географические и биологические темы. Я ставил себе целью рассказывать возможно образнее об отдельных странах, где я был во время многочисленных экспедиций, вспоминал приключения, типы, все, что могло хоть на время заставить забыть о тюрьме. Иногда мне это удавалось. Слушала меня вся камера, включая рабочих, крестьян и уголовников, которым другие лекции были мало понятны. Мой лекторский успех в тюрьме сослужил мне большую службу, когда меня по этапу привезли на распределительный пункт Соловецкого лагеря — «Попов остров». Меня назначили лектором в бараки уголовных и в лазарет. Это дало мне кое-какое преимущество в первый, самый тяжелый месяц моей каторги.

Простой народ — крестьяне, рабочие, уголовные — всегда хорошо относились ко мне и в тюрьме, и в концлагере, я уже не говорю о профессиональных охотниках и рыбаках, с которыми у меня был общий язык. Я никогда не чувствовал той пропасти и вражды между интеллигентом и человеком из народа, которые описаны Достоевским в «Записках из мертвого дома» и многими другими, раньше бывшими в ссылке. Я часто встречал такое внимательное и сердечное отношение, которое глубоко меня трогало.

Во время моей первой лекции об экспедиции в Западную Монголию, в истоки Иртыша, я с удивлением увидел, что уголовные слушают меня с возбужденным вниманием. Ваня Ефимов, молодой грубый парень, который без матерной брани не мог сказать слова, слушал, смотря мне в рот, боясь проронить слово, и только изредка у него срывался восторженный крик, который он не мог удержать.

— Ах, сукин сын, как говорит! Так и в книжке не прочтешь!

Этой лекцией я покорил его авантюристическое сердце, и он трогательно привязался ко мне. Он любил усаживаться на пол около скамьи, где я сидел, клал голову мне на колени и мечтал, что если нас обоих выпустят, то поеду опять в экспедицию и возьму его с собой.

Увы, он хорошо знал, что это только мечты — через месяц его расстреляли.

Как-то, сидя так, он рассказывал мне свою недолгую жизнь — ему было всего восемнадцать лет. Рассказ был изумительно простой и правдивый. Отец — крестьянин, бедняк, остался вдовым с пятью ребятишками, из которых старшему — Ване, было семь лет. Отец женился второй раз на богатой вдове, обманув другую, про которую Ваня знал. Тогда он ушел от отца с двумя братишками, ему было девять, братьям семь и пять лет. Он не хотел жить с отцом-подлецом. Девчонок оставил ему, ребят решил прокормить воровством на базаре. Так началась его воровская жизнь, тюрьмы, ссылки в колонии для малолетних преступников, побеги, новые аресты, постепенная специализация в воровском деле и, наконец, обвинение в бандитизме. С этим сочеталось у него твердое убеждение, что в людях должна быть своя справедливость, своя правда, свои принципы и честность, которых он требовал и в тюремной жизни.

Случилось раз так, что дошла очередь мыть камеру одному из сидевших с нами коммерсантов. Мыть камеру — работа грязная и неприятная, и от нее освобождаются только старики и больные. Этот же коммерсант сговорился с рабочим, сидевшим за воровство мыла из кооператива, что тот за рубль его заменит. Ефимов узнал об этой сделке, и как только рабочий начал мыть пол, подскочил к нему и срывающимся от бешенства голосом заявил, что не даст ему мыть, что подло арестантам нанимать друг друга. Видя, что без драки дело не кончится, — а Ваня был сильный и ловкий — рабочий струсил и вернул рубль.

— Если у тебя денег нет, попроси, мы и так поделимся, а в тюрьме не продавайся, — буркнул ему Ваня.

Мне он оказывал много услуг, но одна была особенно трогательна. В одной из первых передач жена прислала мне табак в кисетике, сшитом из ее старого шелкового платья. В сутолоке камеры я его выронил, когда выносили щиты и матрасы, и найти его не было никакой возможности. Ваня заметил, что я огорчился и выспросил, в чем дело. Он исползал всю камеру, искал под всеми щитами, переругался при этом с половиной камеры, но нашел кисет и принес мне с таким торжеством и радостью, точно и для него это было счастье.

— Понимаю я, — говорил он мне, — из дома это. Этот кисет прошел со мной всю тюрьму, каторгу и побег. Несомненно, что из Ефимова мог выработаться крепкий, сильный человек, Но советская власть, которая так любит бахвалиться умением перевоспитывать людей, предпочла его «списать в расход», несмотря на его восемнадцать лет. Однажды вечером, когда камера улеглась спать, Ефимова и Павла Соколова вызвали «с вещами». Около двери камеры стояли несколько человек охраны и помощник начальника тюрьмы.

Сомнения не было — расстрел.

У Вани был спрятан нож, которым уголовные брились.

— А? Давай? — спросил он Павла. — В драке умирать легче.

— Брось, — с искусственным спокойствием отвечал Павел, — черт с ними.

Он говорил тихо и ровно, но папироска, которую он закуривал, — последняя папироска — вздрагивала и не закуривалась. Павел вышел тихо и понурясь, словно через силу; Ваня — быстрыми шагами, блестя глазами, и перед дверью громко крикнул:

— Не поминайте лихом, товарищи! Прощайте!

Через несколько месяцев меня перевели в «Кресты»; там я получил жестяную кружку и суровую чашку с выцарапанной надписью:

«И.Ефимов». Для меня это было как бы его последним приветом.

XVI. Еще один допрос

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XVI. Еще один допрос

— Так-с! так-с! Здравствуйте, садитесь. Как поживаете? — любезно встречает следователь, сидя в маленьком, сравнительно чистом кабинетике. — Спасибо, прекрасно. — Прекрасно? Смеетесь? Посмеиваетесь? И долго еще будете смеяться? — Пока «в расход» не спишете. — Недолго, недолго ждать придется, — загромыхал опять любезный следователь. — Семь копеек, расход небольшой, а что касается вас, тоже расход не велик — такого специалиста потерять. Впрочем, разговор этот, который, как и предыдущий, трудно было бы назвать допросом, велся, можно сказать, в «веселых» тонах. В окно виднелось синее еще от вечернего света весеннее небо. Голые, но уже гибкие от тепла ветки дерева шуршали по стеклу. За окном приближалась весна, жили люди и свободно глядели на синее небо, а здесь... какую гадость надо еще вытерпеть, пока выведут «в расход». Смерти я не боюсь, слишком тяжко и гадко так жить, но противно, что будет перед смертью. Куда потащат? Какую гадость придется слышать напоследок? Потом мешок на голову и пулю в затылок. Или без мешка? Неба и того не увидишь перед смертью. — Замечтались? — прерывает меня следователь после порядочного промежутка времени: пока он курил, я молча смотрела в окно. — Ну-с, а что же вы нам о вашем муженьке расскажете? — А что вам надо знать? — Что мне надо знать? Ха, ха. Все надо знать. Все вываливайте. Расскажите, расскажите. Я люблю, когда мне рассказывают. Он закурил папиросу и небрежно развалился в кресле.

323 г. до н.э. - 30 г. до н.э.

C 323 г. до н.э. по 30 г. до н.э.

Эллинистический период. От смерти Александра Великого в 323 г. до н.э. до римского завоевания Птолемейского Египта в 30 г. до н.э.

Contact

Contact information of Proistoria.org

E-mail: proistorian@gmail.com

3300 г. до н.э. - 2100 г. до н.э.

С 3300 г. до н.э. по 2100 г. до н.э.

Ранний Бронзовый век. С 3300 г. до н.э. до образования Среднего царства Древнего Египта в 2100-2000 г.г. до н.э.

14. Москва

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 14. Москва

Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за «неискренность», то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, — это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым. Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие «Союзрыбу» — Главное управление рыбной промышленности СССР, — знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле.

6...И те, кто делал карьеру на крови

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 6...И те, кто делал карьеру на крови

Председатель правления треста М. А. Мурашев был человек достаточно способный, чтобы схватывать «верхи», легко рассуждать о делах треста и производить на неосведомленных людей впечатление знающего человека. На самом деле это был человек пустой, для которого не существовало ничего, кроме собственной особы. Бывший рабочий, кровельщик, он в 1905 году был сослан в Кемь за участие в партии эсеров. Женился там на местной учительнице и, видимо, существовал за ее счет, пока не наступила большевистская революция. Тогда он записался в «партию», бросил Кемь и жену и поехал в Петроград делать карьеру. Он сразу получил крупное назначение заведующего водопроводом и канализацией Петрограда, но на чем-то поскользнулся и был послан в Мурманск для заведования рыбным делом, а с образованием «Севгосрыбтреста» назначен его председателем. Дела он не знал и не любил, считая, что для такого крупного человека, как он, это может быть только переходной ступенью к ответственной должности в «центре». Чтобы не сидеть в Мурманске, где жизнь очень тяжела и скучна, он всеми способами устраивал себе командировки в Петроград, в Москву, на курорты, где он лечился от ожирения, но главным образом за границу и пропадал там месяцами. Одна из сценок, разыгравшихся в Мурманске, очень типична для такой фигуры. Его новая жена, не знаю, третья или четвертая, машинистка из берлинского торгпредства, должна была прибыть прямо из Германии на только что выстроенном траулере «Большевик». Это давало ей возможность привезти ворох контрабанды. Траулер встречали на пристани все мурманские власти, рабочие промысла и оркестр музыки.

XV. Допрос

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XV. Допрос

На первый допрос я шла спокойно. Мне казалось, что допросы должны носить деловой характер и хоть в какой-то мере служить для выяснения истины. Мой арест был несомненным признаком, что положение мужа ухудшилось, а я все-таки глупо надеялась, что могу быть ему полезна подтверждением его невиновности. Мне в голову не приходило, что я была арестована, чтобы тем самым вынудить его к признанию в несовершенном преступлении, что следователь открыто ставил перед ним дилемму: подписать признание, что он «вредил», или быть виновником моего ареста. Я не могла знать и того, что после моего ареста следователь ставил перед ним вторую дилемму: или подписать признание своей «вины», хотя бы в такой формулировке: «Признаю себя виновным», не говоря, в чем именно, получить десять лет Соловков, но купить этим мое освобождение, или, в случае отказа, самому быть расстрелянным, меня — отправят на десять лет в Соловки, а сына — в колонию для беспризорников. Я знала, что жен часто арестовывают из-за мужей, но что судьбой их спекулируют с такой циничностью, я не могла поверить, пока не испытала на себе. Так, с наивностью вольного человека, я оказалась перед следователем. Это был молодой еще человек, с профессионально застылым, да и вообще не умным лицом. Он молчал, не сказав «здравствуйте», не предложив сесть. Позже я узнала, что в ГПУ принято три главных способа обращения: сухо-формальный, истерически-угрожающий и вежливо-вкрадчивый. Третьего мне не пришлось испытать, но, говорят, это самый противный, особенно для женщин. Соответственно этому, следователи держат себя, как плохие актеры на провинциальной сцене.

1095 - 1291

С 1095 по 1291 год

Ранний период Высокого Средневековья. От Клермонского собора в 1095 до падения Аккры в 1291.

Глава 9

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 9

Скрытые тенденции хаоса вскоре набрали достаточный импульс, чтобы вырваться на поверхность. В начале мая 1917 года население Петрограда вновь вышло на улицы. Бурные, многочисленные демонстрации ознаменовали первый осознанный вызов авторитету Временного правительства и обнаружили пропасть между мнениями образованных классов и народных масс. Непосредственным поводом для выступлений стало официальное объявление приверженности России целям войны, адресованное союзникам. Образованные россияне не принимали в расчет влияние революции на крестьянское сознание и требовали войны до победного конца. Политические партии от монархистов до социалистов считали само собой разумеющейся неизменность внешней политики. О сепаратном мире с Германией не помышляли, не видели необходимости и во временной передышке в наступательных операциях на фронте с целью реорганизации армии. Ораторы, представлявшие все оттенки политической мысли, выражали свое убеждение в том, что пренебрежение международными обязательствами и принятием всех возможных мер для победы в войне было бы изменой России, вероломством по отношению к союзникам и надругательством над демократическими принципами. Эти эмоции были чужды, однако, массам населения. Отмена политической цензуры подвергла незрелые умы крестьян и рабочих мощному воздействию пацифистской пропаганды. Солдаты общались друг с другом, не опасаясь подслушивания, и сходились в том, что каждому из них война надоела. Крестьяне, избавившиеся под воздействием революции от пассивности, отказывались считать окончательным вердикт правящих классов.

32. Послесловие

На интернет-форумах, посвящённых трагедии группы Игоря Дятлова, с завидной регулярностью всплывает вопрос: узнал ли правду о судьбе группы Борис Ельцин, став Президентом РФ? Ельцин был выпускником свердловского "Политеха", всю жизнь поддерживал тёплые отношения с сокурсниками и одноклассниками, и безусловно, ещё в молодые годы слыхал о таинственной истории. Предполагается, что получив от отечественных спецслужб информацию об истинной причине гибели группы Игоря Дятлова, он бы непременно предал её гласности и тем снял все вопрсоы. Если Ельцин ничего не прояснил, значит отечественные спецслужбы ничего о группе Дятлова не знают - такой делается вывод некоторыми "исследователями". На самом деле молчание первого Президента России может означать совсем другое: разглашение истинной истории январского 1959 г. похода могло иметь для его режима самые нежелательные политические последствия. Не следует забывать, что "новая Россия", распрощавшись с "тоталитарным прошлым", предала его анафеме, а вот американцы ничего подобного не сделали. Эйзенхауэр, братья Даллес и Пашковский отнюдь не перестали быть героями Америки и "свободного мира", никто не подумал даже вынести мраморную плиту с фамилией Бориса Паша из Зала Славы военной разведки США. Признать, что предтечи нынешних "лучших друзей России" в 1959 г. (и других годах) убивали советских людей на советской же земле, значило предоставить богатейшую пищу для PR-компаний всевозможным анпиловым-тереховым-прохановым и Ко. Могли "попиариться" на этой теме представители и прямо противоположного крыла, всевозможные боннеры-новодворские, с воплями о "кровавой гэбне, подставляющей под расправу невинных".

XV. Один человек на 1 кв. километр

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XV. Один человек на 1 кв. километр

Теперь мы не шли, а тащились. Ноги у всех были сбиты в кровь, опухли, ранки загнивали. Перед каждым походом надо было долго возиться с перевязками, на которые было разорвано все, что осталось от чистого белья. После каждого перехода обнаруживались новые раны, все более страшные, мальчик неизменно распевал над нами хулиганскую песню, для нас имевшую довольно жуткий смысл: Товарищ, товарищ, болят мои раны, Болят мои раны в глубоке, Одна заживает, другая нарывает, А третья открылась в боке. Трагичнее всех было положение мужа, так как у него, кроме того, совершенно развалились сапоги. Тонкий кожаный слой подметки протерся, и оттуда торчали куски бересты. Чего только не изобретает советская промышленность! Голод тоже донимал. Дневную порцию еды пришлось свести к двум-трем ложкам риса и к сорока — пятидесяти граммам сала на троих; это прибавлялось к грибной похлебке утром и вечером. Сухари кончились. Сахару выдавалось по куску утром и вечером на человека; мальчику оставляли еще один, закусить днем, когда старались подкармливаться черникой. Ужаснее всего было то, что кончалась соль. Если бы хоть ее было вдоволь, можно было бы варить лишний раз грибы, хотя бы и без приправы. Кушанье непитательное, но хоть чем-то наполнить желудок. Новым несчастьем был холод. Северный ветер дул почти непрерывно, и ночью мы коченели, потому что не хватало сил поддерживать ночной костер. В одну из таких ночей у мужа опять начались боли, наутро он не только не мог двинуть левой рукой, но и задыхался и часто совершенно не мог идти, должен был ложиться посреди пути, пока не отпустит боль.

От автора

Борьба за Красный Петроград. От автора

В истории Октябрьской революции и гражданской войны в России Петроград занимает исключительное место. Первый коллективный боец в дни великого Октября — Петроград приобрел себе славу и первого героического города в годы тяжелой, изнурительной гражданской войны. В фокусе ожесточенной борьбы за Петроград символически отразились начало и конец классового поединка в России. Корниловское наступление на Петроград в августе — сентябре 1917 г., явившееся походом буржуазно-помещичьей контрреволюции против революционного пролетариата России, знаменовало собой начало кровопролитной гражданской войны. Это наступление было ликвидировано прежде, чем смогло вылиться в определенные реальные формы. Последняя попытка белой гвардии завладеть Петроградом в октябре 1919 г., совпавшая по времени с переходом в решительное наступление на Москву южной контрреволюции, была уже по существу агонией белого дела, ее предсмертными судорогами и увенчалась победой пролетарской революции. [10] Непосредственно на Петроградском фронте была одержана победа не столько над отечественной контрреволюцией, сколько над вдохновлявшей ее мировой буржуазией. Империалистическая политика стран-победительниц в мировой войне получила серьезный удар на северо-западе России, — удар, предвосхитивший победу Советов на всех фронтах гражданской войны. В условиях величайших сдвигов в великой классовой борьбе все попытки класса эксплуататоров подавить Республику Советов были обречены на неуспех.