5. Второй допрос

Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.

— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.

— Ничего.

— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?

— Камера как камера.

— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.

— Я и вчера говорил только правду.

Он рассмеялся:

— А сегодня будет неправда?

— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.

Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.

Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:

— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.

Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:

— Хотите курить?

— Нет, я только что курил.

— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами... и думаю, что станете податливее.

От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.

Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.

— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.

Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей...

С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.

— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.

— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.

Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:

— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?

— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.

— И близко знали? — тем же роковым тоном.

— Близко.

— Какие у вас были отношения?

— Самые лучшие.

— Может быть, дружеские?

— Да, дружеские...

— Сколько лет вы его знали?

— С детства.

Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:

— Пишите ваше признание.

— Какое признание?

— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени... Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.

Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.

— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.

— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная...

Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.

— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.

— В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В «кабинете» Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.

— А кто присутствовал при ваших разговорах?

— Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена — сотрудница московского ОГПУ.

— А дома о чем беседовали?

— За последние двадцать лет?

— Нет, за последние три года.

— Пожалуй, это сказать немногим легче.

— Анекдоты рассказывали?

— Да, и анекдоты.

— Какие?

— Охотничьи и неприличные.

— Я спрашиваю серьезно, — ответил он с заметным раздражением.

— Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.

Так мы говорили часами без всякого результата.

Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными «48-ю» кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось «вредительство», я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа «48-ми». Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться «признанием», — следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.

Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных «фактах», на ложных «признаниях», вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая «осведомленность» сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.

После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, — в антисоветскую агитацию.

Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.

— Вы меня не переупрямите, — резко оборвал он меня. — Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится — и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.

Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.

— Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.

Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.

— Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.

Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.

Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.

Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, — был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, — видимо, решив, что я достаточно «подготовлен», перешел к «делу». Издалека, обиняками, намекая на «сознания» других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.

— Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.

— Я ставлю вопрос в «принципиальной плоскости» и не советую вам уклоняться от ответа.

— Если вы хотите стоять, как вы говорите, в принципиальной плоскости, я могу и без данного примера определить, что разумею под вредительством, хотя ваше разъяснение было бы, несомненно, полнее и ценнее.

— Ну-с, я слушаю.

— Под вредительством разумеют теперь, насколько я знаю, такие действия советского гражданина, которые сознательно и тайно направлены к тому, чтобы принести вред советскому государству. То же действие, совершенное без преднамеренности, будет не вредительством, а ошибкой.

— Правильно.

— Тогда в вашем примере основной мотив остается неясным, и решить, ошибка это или вредительство, невозможно.

— Но если данное лицо само сознало, что это вредительство?

— Тогда зачем вы меня об этом спрашиваете, и при чем тут я?

— А вот, может быть, и при чем.

— Сомневаюсь. Судов я никогда не покупал и вообще ни к каким покупкам, по характеру моей научно-исследовательской работы, отношения не имел.

После долгих препирательств мне удалось заставить его сказать, что речь идет: 1) о зверобойном судне, купленном в 1920 году, т. е. за пять лет до начала моей работы в учреждении, 2) что в 1924 году, когда зверобойные операции были прекращены распоряжением из Москвы, это судно приспособили для рыбного промысла, для которого оно первоначально не предназначалось и поэтому не могло вполне соответствовать новому заданию.

— Позвольте, — говорю я дальше, — в «Правде» еще в 1928 году было разъяснено, что «вредительство» началось в 1924 году, когда специалисты убедились, что нет возврата к старой промышленности, тогда как до той поры, веря в возвращение старых хозяев, они старались строить, покупать и вообще работать возможно лучше. Кто же мог с «вредительской» целью покупать судно в 1920 году? Как можно было при этом предвидеть, что в 1924 году судно это будет использовано не по назначению?

— Вы меня допрашиваете или я вас? — грозно оборвал меня следователь. Я молчал.

— Вы уклоняетесь от ответа. Я заношу в протокол, что вы отказываетесь давать показания.

— Нисколько, но я не могу отвечать на вопрос, который мне не ясен.

— Достаточно разъяснено. Вообще, я говорю больше вас, а должно быть наоборот. Не забывайтесь! Отвечайте, не уклоняйтесь, вредительство это было или нет?

— Насколько я могу себе представить, за неизвестностью мне ряда важнейших фактов, — нет.

— Так-с! — злорадно воскликнул он. — А виновник этого вредительства сознался и пойдет в Соловки на десять лет, а вы, с вашим глупым упрямством, будете расстреляны.

Я прекрасно понимал, что в этом отношении, следователь говорит со знанием дела, так как он одновременно является и следователем и судьей; он представляет дело в коллегию, а резолюция подписывается в предложенной следователем форме — расстрел так расстрел, десять лет — десять лет и т. д. Вместе с тем я прекрасно понимал, что моими руками хотят «сшить» вредительство другому специалисту, и мои показания нужны, чтобы дать нечто реальное в их нелепом построении.

Нет, этого я им не собирался давать.

— Ну-с, а вредительства на фильтровочном заводе тоже не замечали?

— Нет. К его работе я никакого отношения не имел, но, насколько знаю, завод функционировал нормально.

— Нормально... А с технической стороны он был также переоборудован нормально?

— Я не инженер, но думаю, что завод должен быть хорошо построен, так как он премирован на всесоюзном конкурсе строительства. Проектирован он был Государственной проектировочной конторой, прошел все установленные для контроля инстанции; был выстроен в срок и работает прекрасно.

В мои расчеты вовсе не входило бесцельно раздражать следователя, но мой спокойный и определенный тон, несомненно, злил его. В самом повышенном тоне иронизировал он над тем, что я не решаюсь «сознаться», что знаю о каком-то вопиющем и всем известном упущении при строительстве завода. Я искренне не понимал, о чем он думает, пока он, наконец, патетически не воскликнул:

— Ну а пол на заводе тоже нормально покрыт, по-вашему? Ничего с ним не случилось? Не пришлось его перекрывать через полгода, после начала работы завода?

Наконец-то он раскрыл свой фатальный секрет. Дело в том, что в холодной камере завода, где находился фильтропресс, пол был покрыт линолитом — особым составом, который применяется в СССР за отсутствием других, более подходящих материалов. Камера эта имела более десяти квадратных метров. По недосмотру заведующего заводом коммуниста как-то ночью бак с медицинским рыбьим жиром переполнился, и несколько ведер пролилось на пол этой камеры. Линолит, очевидно не рассчитанный на такое пропитывание жиром, набух, и его пришлось сменить. Стоило это тогда двадцать советских рублей; пролитый жир — более тысячи рублей.

Я постарался разъяснить следователю, в чем было дело.

— Что ж, и в этом случае, по-вашему, вредительства не было?

— С чьей стороны? Того, кто жир пролил?

— Нет, конечно. Со стороны инженера, который намеренно покрыл пол таким материалом, который от жира портится?

— Но инженер этот руководил строительством гаваней, железнодорожной ветви и других заводов — в общем на несколько миллионов рублей, и вы считаете, что он мог намеренно «повредить» на двадцать рублей? Ведь это же смешно!

— Для кого смешно, а для кого может кончиться грустно. Этим-то и отличается вредительство, что с внешней стороны все хорошо, премию получают, а копнешь — оказывается плохо.

— Позвольте вас спросить, — говорю я, чувствуя, что терпение мое иссякает, — при чем тут я? Какое отношение я имею к судну, о котором вы меня спрашивали, полу, жиру, заводу? То, что моя лаборатория помещалась в здании завода?

— То, что мне нужно знать ваше мнение об этом факте, и ваше желание нам помочь. Так вы не видите здесь вредительства?

— Нет, не вижу.

Второй раз он пытался получить от меня основание для обвинения человека, по работе мне совершенно далекого. Малейшая небрежность с моей стороны, и донос, несомненно составленный глупо и недостаточно, был бы подтверждением моим, ничего не значащим в чуждом мне деле, мнением. От инженера потребовали бы «признания» и дали бы ему расстрел или десять лет каторги.

— Хорошо, — говорит он угрожающе, как будто это я испытываю его терпение. — А как вы относились к вопросу о сырьевой базе (запах рыбы) Баренцева моря, для предложенного пятилетним планом количества постройки траулеров?

На этот раз он касается, наконец, вопроса, к которому я могу иметь прямое отношение. Вечер, вероятно, уже переходит в ночь, а я все сижу на том же стуле и плохо сознаю, второй это день в тюрьме или десятый? Томительная усталость, и умственная, и физическая, нудно давит на все тело.

— Считаю, что сырьевая база должна быть подробно и основательно исследована.

— Сомневаюсь, что рыбки в море хватит.

— Я уже вам ответил. Кроме того, в делах у вас, вероятно, имеется мой доклад по этому вопросу, на основании которого в Москве в августе 1930 года было созвано совещание всех научных учреждений, работающих на Севере, для возможно быстрого решения этого вопроса. Стенограммы этого совещания, где есть и мои выступления, это документы, имеющие, несомненно, большую точность и цельность, чем то, что я могу сказать теперь.

— Мы не верим никаким документам, и нам они неинтересны: вы могли говорить одно, а думать совершенно другое.

Что отвечать на это? Сказать, что всякой глупости должен быть предел, — нельзя. А больше ничего не приходит в голову. Пытаюсь парировать вопросами.

— Вы полагаете, что исследовать сырьевую базу не следовало?

— Может быть, и так.

— То есть истратить полмиллиарда народных денег, не проверив возможности их вернуть? Вы представляете себе, что добыча рыбы в Баренцевом море предположена в один миллион тонн рыбы в год. Вы представляете себе, что значит эта цифра? Это вдвое больше всей добычи самого сильного в мире тралового флота — Англии. Это больше улова довоенной России во всех морях. И это количество план предполагает выловить в одном небольшом участке Баренцева моря, до сих пор мало известном, предполагает пропустить всю эту массу через Мурманск, через одно промысловое заведение, которое до сих пор может пропустить не более пятидесяти тысяч тонн, а не миллион. При этом в Мурманске нет ни электрической станции, ни настоящего водопровода, нет домов для служащих и вообще для жителей, около города нет ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в телеге, а с центром, Ленинградом, Мурманск соединен одноколейкой, построенной временно, наспех, для нужд войны. Вы представляете себе, что для того, чтобы пропустить 1000000 тонн рыбы, нужно строить вторую колею железной дороги, новый город на 100 000 жителей, новую гавань на 500–300 запроектированных траулеров, что для этого надо, прежде всего, снять целую гору, так как места на берегу нет, что, наконец, надо иметь огромный и высококвалифицированный персонал, который обслуживал бы эти траулеры?

— Прекрасно, так и запишем, — торжествующе остановил меня следователь, — так и запишем, что вы считали и продолжаете считать пятилетку невыполнимой.

— Вы приписываете мне слова, которых я не говорил.

Сказать или даже подумать, что пятилетка может быть невыполнима, есть тягчайшее преступление.

— Я сказал, что для выполнения плана нужны огромные затраты, которые требуют особого внимания.

— Значит, вы сознаетесь, что сомневались в реальности пятилетнего плана?

Что можно сказать? Что план нелеп, что я уверен, как и все, что он неосуществим, что деньги бросаются зря? За это именно, — нет, за подозрение только в таких мыслях, — расстреляны «48».

— Нет, я лишь указывал, как указываю и сейчас, на необходимость исследования рыбных запасов Баренцева моря. Мне непонятно, почему вы полагаете, что такое исследование должно повести к сокращению плана, а не наоборот, — перехожу я опять в нападение. — Первые результаты исследований Океанографического института, руководимого красным профессором и директором, коммунистом Месяцевым, дали блестящие результаты: запасы рыбы в Баренцевом море исчисляются им в пятнадцать миллионов тонн, следовательно, если его исследование верно, план можно составить не на один миллион тонн в год, а минимум на пять миллионов тонн.

Следователь, видимо, опять выдохся и начал зевать.

— Изложите этот вопрос письменно, я должен сейчас идти, — сказал он с важностью.

«В буфет или спать?» — подумал я.

Он уходит, запирая меня на ключ. Я рад остаться один, но через несколько минут появляется безгласный помощник и садится против меня.

Я пишу. Кончаю. Следователя нет. Ощущение времени я потерял.

Наконец, следователь возвращается, берет мои листы.

— Обдумайте хорошенько все, что мы говорили сегодня с вами. Завтра я вас вызову с утра. Идите в камеру.

Я вернулся в камеру поздно ночью, все давно спали. Сокол настоятельно советовал мне что-нибудь съесть, но я заснул, как убитый, едва коснувшись подушки.

The pirates of Panama or The buccaneers of America

John Esquemeling : New York, Frederick A. Stokes company publishers, 1914

A true account of the famous adventures and daring deeds of Sir Henry Morgan and other notorious freebooters of the Spanish main by John Esquemeling, one of the buccaneers who was present at those tragedies. Contents

Воспоминания кавказского офицера

Торнау Ф.Ф.: Москва, Дружба народов, 1996

Торнау Федор Федорович (1810-1890) — барон, Генерального штаба полковник. Представитель рода, происходившего из Померании и ведшего начало с половины XV века, учился в Благородном пансионе при Царскосельском лицее, после чего поступил на военную службу и участвовал в войне 1828 г. против турок, в "польской кампании" 1831, в сражениях на Кавказе и др. В течение двух лет Торнау находился в плену у кабардинцев. С 1856 (по 1873) служил русским военным агентом в Вене и состоял членом военно-ученого комитета. Известен Торнау также как автор ряда мемуарных произведений ("Воспоминания кавказского офицера", "Воспоминания о кампании 1829 года в европейской Турции", "От Вены до Карлсбада" и т.д.). Сведения о Торнау имеются в "Энциклопедическом словаре" Ф.Брокгауза и И.Ефрона (т.33-а, 1901, стр.639), в журнале "Русская старина" (1890, книга седьмая), в книге Д.Языкова "Обзор жизни и трудов русских писателей и писательниц" (вып.10, М., 1907, стр.76). Данный вариант воспоминаний Ф.Ф. Торнау — журнальный, весьма усечёный. Что касается книги полностью, то первое издание — Ф. Ф. Торнау "Воспоминания кавказского офицера". — М., 1865; последнее — Ф.Ф. Торнау. Воспоминания кавказского офицера. — М.: АИРО-ХХ, 2000 (368 с.).

VII. «Мягкий камушек»

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. VII. «Мягкий камушек»

Наконец, мы наткнулись на маленькую котловину, защищенную, как крепость, выпирающими из земли гранитами. В глубине лежало крохотное озерко. Черная, мертвая вода стояла в нем, как замершая; около лежал гранит, плоский, похожий на стол. — Больше не могу, — вырвалось у меня. — Спать хочу так, что ноги не держат, — и я повалилась на гранит ничком, закрывшись с головой пальто. Я не уснула, а словно потеряла сознание или погрузилась в воду, около которой лежала. Мне было темно и спокойно до бесчувствия. Снилось, что я, на самом деле, лежу на дне, а надо мной стоит тяжелая вода и гудит, как отзвонившие колокола. Последние сутки у меня не было ни минуты сна, и этот отдых казался волшебным. Я очнулась от шепота около меня. Отец и сын собирали чай в ямке рядом с камнем, на котором я лежала. В котелке была горячая вода, в кружке заварен чай, на сухари положены кусочки сала. Шел четвертый день пути, мы прошли километров семьдесят — восемьдесят по карте и накрутили по горам и оврагам еще километров сорок, а чай пили только второй раз. Он казался необычайно вкусным, живительным, чудесным, но, чтобы решиться вскипятить его, нужно было найти особенно потаенное место и греть его исключительно на бересте, чтоб совершенно не было дыма. Солнце стояло высоко, небо было легкое, голубое; в котловинке, у озерка, было спокойно, как в неприступной крепости. Казалось, что, уйдя из опасной долины, мы разделались с погоней, которой немыслимо будет угадать, куда мы свернули, и напасть на наш след. — Мама, твой камушек, наверное, мягкий? — дразнил сын. — Мягкий.

Chapter XIII

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XIII

Captain Morgan goes to Hispaniola to equip a new fleet, with intent to pillage again on the coast of the West Indies. CAPTAIN MORGAN perceived now that Fortune favoured him, by giving success to all his enterprises, which occasioned him, as is usual in human affairs, to aspire to greater things, trusting she would always be constant to him. Such was the burning of Panama, wherein Fortune failed not to assist him, as she had done before, though she had led him thereto through a thousand difficulties. The history hereof I shall now relate, being so remarkable in all its circumstances, as peradventure nothing more deserving memory will be read by future ages. Captain Morgan arriving at Jamaica, found many of his officers and soldiers reduced to their former indigency, by their vices and debaucheries. Hence they perpetually importuned him for new exploits. Captain Morgan, willing to follow Fortune's call, stopped the mouths of many inhabitants of Jamaica, who were creditors to his men for large sums, with the hopes and promises of greater achievements than ever, by a new expedition. This done, he could easily levy men for any enterprise, his name being so famous through all those islands as that alone would readily bring him in more men than he could well employ. He undertook therefore to equip a new fleet, for which he assigned the south side of Tortuga as a place of rendezvous, writing letters to all the expert pirates there inhabiting, as also to the governor, and to the planters and hunters of Hispaniola, informing them of his intentions, and desiring their appearance, if they intended to go with him.

1200 г. до н.э. - 800 г. до н.э.

C 1200 г. до н.э. по 800 г. до н.э.

От Катастрофы Бронзового века между 1200 г. до н.э. и 1150 г. до н.э. до конца древнегреческих Темных веков примерно в 800 г. до н.э.

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919

Николай Реден : Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914-1919

Интереснейшие воспоминания человека очень неординарной судьбы. Одно простое перечисление основных событий юности и молодости Николая Редена впечатляет: начало Великой Войны и «побег» из гимназии на фронт, Февральская революция, Петроград 17-го года, большевистский переворот, участие в тайной офицерской организации, арест и бегство, нелегальный переход в Финляндию, приезд в Эстонию и участие в боях в составе Северо-Западной Армии. Николай Реден остается с армией до трагического финала похода на Петроград, потом интернирование армии в Эстонии, плавание в Данию на «Китобое», встречи с вдовствующей императрицей и наконец эмиграция в Соединенные Штаты. Там для Николая начинается новый, американский этап его жизни. Николаю Редену пришлось пройти через невероятные испытания, увидеть жизнь медвежьих углов России, узнать тюрьму и оценить всю прелесть воли. Когда разразилась революция, юный гардемарин оказался в своей стране во враждебном окружении. Он перешел границу с Финляндией, воевал в составе Белой армии в Эстонии. После разгрома белых с группой молодых флотских офицеров на похищенном корабле он совершил переход в Копенгаген. Не раз пришлось юноше побывать на грани жизни и смерти. Судьба хранила Редена, ему удалось, пройдя множество испытаний, найти новую родину и не забыть о своей принадлежности к народу страны с трагической, но великой историей.

10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!

А 31 марта произошло весьма примечательное событие - все члены поисковой группы, находившиеся в лагере в долине Лозьвы, увидели НЛО. Валентин Якименко, участник тех событий, в своих воспоминаниях весьма ёмко описал случившееся : "Рано утром было ещё темно. Дневальный Виктор Мещеряков вышел из палатки и увидел движущийся по небу светящийся шар. Разбудил всех. Минут 20 наблюдали движение шара (или диска), пока он не скрылся за склоном горы. Увидели его на юго-востоке от палатки. Двигался он в северном направлении. Явление это взбудоражило всех. Мы были уверены, что гибель дятловцев как-то связана с ним." Об увиденном было сообщено в штаб поисковой операции, находившийся в Ивделе. Появление в деле НЛО придало расследованию неожиданное направление. Кто-то вспомнил, что "огненные шары" наблюдались примерно в этом же районе 17 февраля 1959 г. о чём в газете "Тагильский рабочий" была даже публикация. И следствие, решительно отбросив версию о "злонамеренных манси-убийцах", принялось работать в новом направлении. Не совсем понятно, какую связь хотели обнаружить работники прокуратуры между светящимся объектом в небе и туристами на земле, но факт остаётся фактом - в первой половине апреля 1959 г. Темпалов отыскал и добросовестно допросил ряд военнослужащих внутренних войск, наблюдавших полёт светящихся небесных объектов около 06:40 17 февраля 1959 г. Все они находились тогда в карауле и дали непротиворечивые описания наблюдавшегося явления. По словам военнослужащих, полёт таинственного объекта был хорошо виден на протяжении от восьми (минимальцая оценка) до пятнадцати (максимальная) минут.

От автора

Борьба за Красный Петроград. От автора

В истории Октябрьской революции и гражданской войны в России Петроград занимает исключительное место. Первый коллективный боец в дни великого Октября — Петроград приобрел себе славу и первого героического города в годы тяжелой, изнурительной гражданской войны. В фокусе ожесточенной борьбы за Петроград символически отразились начало и конец классового поединка в России. Корниловское наступление на Петроград в августе — сентябре 1917 г., явившееся походом буржуазно-помещичьей контрреволюции против революционного пролетариата России, знаменовало собой начало кровопролитной гражданской войны. Это наступление было ликвидировано прежде, чем смогло вылиться в определенные реальные формы. Последняя попытка белой гвардии завладеть Петроградом в октябре 1919 г., совпавшая по времени с переходом в решительное наступление на Москву южной контрреволюции, была уже по существу агонией белого дела, ее предсмертными судорогами и увенчалась победой пролетарской революции. [10] Непосредственно на Петроградском фронте была одержана победа не столько над отечественной контрреволюцией, сколько над вдохновлявшей ее мировой буржуазией. Империалистическая политика стран-победительниц в мировой войне получила серьезный удар на северо-западе России, — удар, предвосхитивший победу Советов на всех фронтах гражданской войны. В условиях величайших сдвигов в великой классовой борьбе все попытки класса эксплуататоров подавить Республику Советов были обречены на неуспех.

28. Что и как происходило на склоне Холат-Сяхыл после 16 часов 1 февраля 1959 г.

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 28. Что и как происходило на склоне Холат-Сяхыл после 16 часов 1 февраля 1959 г.

Теперь, пожалуй, самое время остановиться на том, почему на склоне Холат-Сяхыл случилось то, что случилось? Каким факторами была обусловлена трагедия, имелся ли шанс её избежать? Чтобы понять внутреннюю логику событий, необходимо определиться с моделью предполагаемых действий, запланированных в рамках операции "контролируемой поставки". Общая схема таковой операции излагалась выше - Кривонищенко нёс в своём рюкзаке одежду, загрязнённую изотопной пылью, с целью передачи явившимся на встречу агентам иностранной разведки, а Золотарёв и Колеватов должны были играть роль обеспечения, подстраховки от разного рода неожиданностей, отвлечения внимания и сглаживания "шероховатостей", возможных в процессе общения. Для встречи, скорее всего, было назначено некоторое "окно допустимого ожидания", т.е. временнЫе рамки, в пределах которых допускался сдвиг момента встречи (опоздание одной из групп). Тем не менее, опаздывать нашим туристам было крайне нежелательно и группе Дятлова следовало явиться к месту запланированного рандеву в строго оговоренный момент времени - отклонение грозило если не срывом встречи, то возбуждением у противной стороны ненужных подозрений. Золотарёву помимо прочего отводилась очень важная роль - фотографирование лиц, явившихся для получения груза.

Contemporary Period

Contemporary Period : from 1918 to the present day

Contemporary Period : from 1918 to the present day.

XVIII. В камере

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XVIII. В камере

«Церкви и тюрьмы сравняем с землей». Из советской песни. После предъявления обвинения меня перестали вызывать на допросы, забыли на четыре с половиной месяца. Какие-либо объяснения или, тем более, оправдания ГПУ считало лишними. В царских тюрьмах, прославленных своей жестокостью, заключение на время следствия проходило быстро, приговоренный знал срок, и каждый день, проведенный в тюрьме, приближал его к свободе. В СССР «следствие» часто тянулось пять — шесть месяцев, иногда и больше года. В царских тюрьмах, даже в самые реакционные годы, политических заключенных насчитывались единицы, и все принадлежали если не к противоправительственным партиям, то к более или менее активным оппозиционным группировкам. В СССР общее количество заключенных, вместе с ссыльными, превышает миллион, причем принадлежность к какой-нибудь организации практически исключается, а является плодом больного воображения ГПУ. Ссылаются без суда и следствия крестьяне; отсиживают бесконечно тянущееся надуманное следствие интеллигенты-специалисты и их семьи. Считая, что на одной Шпалерке помещается одновременно три тысячи человек и что состав меняется два — три раза в год, получим восемь — девять тысяч человек, почти исключительно интеллигентов. В Крестах, в корпусе ГПУ, из интеллигенции проходят в год тысячи человек. В Ленинграде есть, кроме того, бывшая военная тюрьма на Нижегородской улице и особые камеры на Гороховой.

24. Свидание

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 24. Свидание

Я стоял посреди нашего загона, стараясь ничего не слышать и увидеть сына. Наконец я увидел его. Он стоял у самой решетки, крепко вцепившись в нее; он кричал мне, делал мне знаки, звал. Я бросился к нему, прорвался сквозь толпу заключенных, но не мог добраться до решетки: — Пустите, пустите, ради Бога, — кричал я тем, кто плотно облепил решетку, но никто не слышал меня и не обращал внимания. Каждый видел перед собой только дорогое ему лицо, каждый напрягал все силы, чтобы услышать последние слова. Я пытался силой оттолкнуть одного из них. Он на секунду обернулся ко мне: лицо его было мокро от слез, глаза ничего не видели, не понимали, и он опять судорожно вцепился в решетку. В полном отчаянии, видя, что время уходит, я силой двинулся вперед, налег плечом, ухватился одной рукой за решетку. Послышался глухой треск, все хитроумное сооружение резко наклонилось, к нам бросилась стража, решетку поддержали, чем-то подперли, но мне удалось в это время притиснуться к ней вплотную, и я мог видеть сына и улавливать его слова, которые он кричал изо всей силы. — Мама в тюрьме, — доносилось до меня сквозь гул и стоны человеческих воплей. — Я ношу ей передачу. Свидания мне не дают. Она раз мне прислала письмо, — надрывался мой бедный мальчик. — Как живет N.? — спрашивал я про одного близкого человека, которого я думал просить взять к себе нашего сына, если жену также сошлют. — Она в тюрьме. — A N.N.? — Она тоже в тюрьме. Миша тоже один.