5. Второй допрос

Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.

— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.

— Ничего.

— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?

— Камера как камера.

— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.

— Я и вчера говорил только правду.

Он рассмеялся:

— А сегодня будет неправда?

— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.

Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.

Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:

— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.

Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:

— Хотите курить?

— Нет, я только что курил.

— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами... и думаю, что станете податливее.

От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.

Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.

— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.

Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей...

С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.

— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.

— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.

Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:

— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?

— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.

— И близко знали? — тем же роковым тоном.

— Близко.

— Какие у вас были отношения?

— Самые лучшие.

— Может быть, дружеские?

— Да, дружеские...

— Сколько лет вы его знали?

— С детства.

Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:

— Пишите ваше признание.

— Какое признание?

— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени... Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.

Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.

— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.

— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная...

Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.

— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.

— В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В «кабинете» Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.

— А кто присутствовал при ваших разговорах?

— Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена — сотрудница московского ОГПУ.

— А дома о чем беседовали?

— За последние двадцать лет?

— Нет, за последние три года.

— Пожалуй, это сказать немногим легче.

— Анекдоты рассказывали?

— Да, и анекдоты.

— Какие?

— Охотничьи и неприличные.

— Я спрашиваю серьезно, — ответил он с заметным раздражением.

— Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.

Так мы говорили часами без всякого результата.

Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными «48-ю» кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось «вредительство», я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа «48-ми». Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться «признанием», — следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.

Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных «фактах», на ложных «признаниях», вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая «осведомленность» сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.

После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, — в антисоветскую агитацию.

Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.

— Вы меня не переупрямите, — резко оборвал он меня. — Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится — и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.

Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.

— Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.

Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.

— Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.

Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.

Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.

Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, — был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, — видимо, решив, что я достаточно «подготовлен», перешел к «делу». Издалека, обиняками, намекая на «сознания» других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.

— Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.

— Я ставлю вопрос в «принципиальной плоскости» и не советую вам уклоняться от ответа.

— Если вы хотите стоять, как вы говорите, в принципиальной плоскости, я могу и без данного примера определить, что разумею под вредительством, хотя ваше разъяснение было бы, несомненно, полнее и ценнее.

— Ну-с, я слушаю.

— Под вредительством разумеют теперь, насколько я знаю, такие действия советского гражданина, которые сознательно и тайно направлены к тому, чтобы принести вред советскому государству. То же действие, совершенное без преднамеренности, будет не вредительством, а ошибкой.

— Правильно.

— Тогда в вашем примере основной мотив остается неясным, и решить, ошибка это или вредительство, невозможно.

— Но если данное лицо само сознало, что это вредительство?

— Тогда зачем вы меня об этом спрашиваете, и при чем тут я?

— А вот, может быть, и при чем.

— Сомневаюсь. Судов я никогда не покупал и вообще ни к каким покупкам, по характеру моей научно-исследовательской работы, отношения не имел.

После долгих препирательств мне удалось заставить его сказать, что речь идет: 1) о зверобойном судне, купленном в 1920 году, т. е. за пять лет до начала моей работы в учреждении, 2) что в 1924 году, когда зверобойные операции были прекращены распоряжением из Москвы, это судно приспособили для рыбного промысла, для которого оно первоначально не предназначалось и поэтому не могло вполне соответствовать новому заданию.

— Позвольте, — говорю я дальше, — в «Правде» еще в 1928 году было разъяснено, что «вредительство» началось в 1924 году, когда специалисты убедились, что нет возврата к старой промышленности, тогда как до той поры, веря в возвращение старых хозяев, они старались строить, покупать и вообще работать возможно лучше. Кто же мог с «вредительской» целью покупать судно в 1920 году? Как можно было при этом предвидеть, что в 1924 году судно это будет использовано не по назначению?

— Вы меня допрашиваете или я вас? — грозно оборвал меня следователь. Я молчал.

— Вы уклоняетесь от ответа. Я заношу в протокол, что вы отказываетесь давать показания.

— Нисколько, но я не могу отвечать на вопрос, который мне не ясен.

— Достаточно разъяснено. Вообще, я говорю больше вас, а должно быть наоборот. Не забывайтесь! Отвечайте, не уклоняйтесь, вредительство это было или нет?

— Насколько я могу себе представить, за неизвестностью мне ряда важнейших фактов, — нет.

— Так-с! — злорадно воскликнул он. — А виновник этого вредительства сознался и пойдет в Соловки на десять лет, а вы, с вашим глупым упрямством, будете расстреляны.

Я прекрасно понимал, что в этом отношении, следователь говорит со знанием дела, так как он одновременно является и следователем и судьей; он представляет дело в коллегию, а резолюция подписывается в предложенной следователем форме — расстрел так расстрел, десять лет — десять лет и т. д. Вместе с тем я прекрасно понимал, что моими руками хотят «сшить» вредительство другому специалисту, и мои показания нужны, чтобы дать нечто реальное в их нелепом построении.

Нет, этого я им не собирался давать.

— Ну-с, а вредительства на фильтровочном заводе тоже не замечали?

— Нет. К его работе я никакого отношения не имел, но, насколько знаю, завод функционировал нормально.

— Нормально... А с технической стороны он был также переоборудован нормально?

— Я не инженер, но думаю, что завод должен быть хорошо построен, так как он премирован на всесоюзном конкурсе строительства. Проектирован он был Государственной проектировочной конторой, прошел все установленные для контроля инстанции; был выстроен в срок и работает прекрасно.

В мои расчеты вовсе не входило бесцельно раздражать следователя, но мой спокойный и определенный тон, несомненно, злил его. В самом повышенном тоне иронизировал он над тем, что я не решаюсь «сознаться», что знаю о каком-то вопиющем и всем известном упущении при строительстве завода. Я искренне не понимал, о чем он думает, пока он, наконец, патетически не воскликнул:

— Ну а пол на заводе тоже нормально покрыт, по-вашему? Ничего с ним не случилось? Не пришлось его перекрывать через полгода, после начала работы завода?

Наконец-то он раскрыл свой фатальный секрет. Дело в том, что в холодной камере завода, где находился фильтропресс, пол был покрыт линолитом — особым составом, который применяется в СССР за отсутствием других, более подходящих материалов. Камера эта имела более десяти квадратных метров. По недосмотру заведующего заводом коммуниста как-то ночью бак с медицинским рыбьим жиром переполнился, и несколько ведер пролилось на пол этой камеры. Линолит, очевидно не рассчитанный на такое пропитывание жиром, набух, и его пришлось сменить. Стоило это тогда двадцать советских рублей; пролитый жир — более тысячи рублей.

Я постарался разъяснить следователю, в чем было дело.

— Что ж, и в этом случае, по-вашему, вредительства не было?

— С чьей стороны? Того, кто жир пролил?

— Нет, конечно. Со стороны инженера, который намеренно покрыл пол таким материалом, который от жира портится?

— Но инженер этот руководил строительством гаваней, железнодорожной ветви и других заводов — в общем на несколько миллионов рублей, и вы считаете, что он мог намеренно «повредить» на двадцать рублей? Ведь это же смешно!

— Для кого смешно, а для кого может кончиться грустно. Этим-то и отличается вредительство, что с внешней стороны все хорошо, премию получают, а копнешь — оказывается плохо.

— Позвольте вас спросить, — говорю я, чувствуя, что терпение мое иссякает, — при чем тут я? Какое отношение я имею к судну, о котором вы меня спрашивали, полу, жиру, заводу? То, что моя лаборатория помещалась в здании завода?

— То, что мне нужно знать ваше мнение об этом факте, и ваше желание нам помочь. Так вы не видите здесь вредительства?

— Нет, не вижу.

Второй раз он пытался получить от меня основание для обвинения человека, по работе мне совершенно далекого. Малейшая небрежность с моей стороны, и донос, несомненно составленный глупо и недостаточно, был бы подтверждением моим, ничего не значащим в чуждом мне деле, мнением. От инженера потребовали бы «признания» и дали бы ему расстрел или десять лет каторги.

— Хорошо, — говорит он угрожающе, как будто это я испытываю его терпение. — А как вы относились к вопросу о сырьевой базе (запах рыбы) Баренцева моря, для предложенного пятилетним планом количества постройки траулеров?

На этот раз он касается, наконец, вопроса, к которому я могу иметь прямое отношение. Вечер, вероятно, уже переходит в ночь, а я все сижу на том же стуле и плохо сознаю, второй это день в тюрьме или десятый? Томительная усталость, и умственная, и физическая, нудно давит на все тело.

— Считаю, что сырьевая база должна быть подробно и основательно исследована.

— Сомневаюсь, что рыбки в море хватит.

— Я уже вам ответил. Кроме того, в делах у вас, вероятно, имеется мой доклад по этому вопросу, на основании которого в Москве в августе 1930 года было созвано совещание всех научных учреждений, работающих на Севере, для возможно быстрого решения этого вопроса. Стенограммы этого совещания, где есть и мои выступления, это документы, имеющие, несомненно, большую точность и цельность, чем то, что я могу сказать теперь.

— Мы не верим никаким документам, и нам они неинтересны: вы могли говорить одно, а думать совершенно другое.

Что отвечать на это? Сказать, что всякой глупости должен быть предел, — нельзя. А больше ничего не приходит в голову. Пытаюсь парировать вопросами.

— Вы полагаете, что исследовать сырьевую базу не следовало?

— Может быть, и так.

— То есть истратить полмиллиарда народных денег, не проверив возможности их вернуть? Вы представляете себе, что добыча рыбы в Баренцевом море предположена в один миллион тонн рыбы в год. Вы представляете себе, что значит эта цифра? Это вдвое больше всей добычи самого сильного в мире тралового флота — Англии. Это больше улова довоенной России во всех морях. И это количество план предполагает выловить в одном небольшом участке Баренцева моря, до сих пор мало известном, предполагает пропустить всю эту массу через Мурманск, через одно промысловое заведение, которое до сих пор может пропустить не более пятидесяти тысяч тонн, а не миллион. При этом в Мурманске нет ни электрической станции, ни настоящего водопровода, нет домов для служащих и вообще для жителей, около города нет ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в телеге, а с центром, Ленинградом, Мурманск соединен одноколейкой, построенной временно, наспех, для нужд войны. Вы представляете себе, что для того, чтобы пропустить 1000000 тонн рыбы, нужно строить вторую колею железной дороги, новый город на 100 000 жителей, новую гавань на 500–300 запроектированных траулеров, что для этого надо, прежде всего, снять целую гору, так как места на берегу нет, что, наконец, надо иметь огромный и высококвалифицированный персонал, который обслуживал бы эти траулеры?

— Прекрасно, так и запишем, — торжествующе остановил меня следователь, — так и запишем, что вы считали и продолжаете считать пятилетку невыполнимой.

— Вы приписываете мне слова, которых я не говорил.

Сказать или даже подумать, что пятилетка может быть невыполнима, есть тягчайшее преступление.

— Я сказал, что для выполнения плана нужны огромные затраты, которые требуют особого внимания.

— Значит, вы сознаетесь, что сомневались в реальности пятилетнего плана?

Что можно сказать? Что план нелеп, что я уверен, как и все, что он неосуществим, что деньги бросаются зря? За это именно, — нет, за подозрение только в таких мыслях, — расстреляны «48».

— Нет, я лишь указывал, как указываю и сейчас, на необходимость исследования рыбных запасов Баренцева моря. Мне непонятно, почему вы полагаете, что такое исследование должно повести к сокращению плана, а не наоборот, — перехожу я опять в нападение. — Первые результаты исследований Океанографического института, руководимого красным профессором и директором, коммунистом Месяцевым, дали блестящие результаты: запасы рыбы в Баренцевом море исчисляются им в пятнадцать миллионов тонн, следовательно, если его исследование верно, план можно составить не на один миллион тонн в год, а минимум на пять миллионов тонн.

Следователь, видимо, опять выдохся и начал зевать.

— Изложите этот вопрос письменно, я должен сейчас идти, — сказал он с важностью.

«В буфет или спать?» — подумал я.

Он уходит, запирая меня на ключ. Я рад остаться один, но через несколько минут появляется безгласный помощник и садится против меня.

Я пишу. Кончаю. Следователя нет. Ощущение времени я потерял.

Наконец, следователь возвращается, берет мои листы.

— Обдумайте хорошенько все, что мы говорили сегодня с вами. Завтра я вас вызову с утра. Идите в камеру.

Я вернулся в камеру поздно ночью, все давно спали. Сокол настоятельно советовал мне что-нибудь съесть, но я заснул, как убитый, едва коснувшись подушки.

20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Попробуем нарисовать общую картину произошедшего на склоне Холат-Сяхыл в первом, так сказать, приближении. Около 15:00, возможно несколько позже, в момент окончания установки палатки, когда оставалось лишь закрепить на растяжках конёк крыши, группа Игоря Дятлова столкнулась с угрозой физической расправы, которая исходила от вооружённых огнестрельным оружием людей. На самом начальном этапе развития конфликта от группы "дятловцев" отделились Тибо-Бриньоль и Золотарёв, которые наблюдали за происходившим у палатки с некоторого удаления, не имея ни малейшей возможности повлиять на ситуацию. Вооружённые люди в силу неких особых причин не ставили перед собой задачу убить туристов немедленно и возле палатки - они рассчитывали "выморозить" группу, выгнав её на холод. С этой целью неизвестные потребовали, чтобы "дятловцы" сняли обвуь, рукавицы и головные уборы. Во время раздевания возникли пререкания, последовали ответные угрозы со стороны туристов и они, скорее всего, проявили пассивное неподчинение. Можно предполагать, что в эти минуты особенно активно демонстрировали возмущение девушки, спровоцировав первое, пока незначительное, применение силы со стороны нападавших. Косвенно на это указывают разрывы деталей одежды Зины Колмогоровой (рукав свитера). Тогда же мог получить сильные разрывы нижней части штанины и Георгий Кривонищенко (тех самых шаровар, что впоследствии будут обнаружены на теле Людмилы Дубининой). Возможно, возникшую заварушку Рустем Слободин использовал для того, чтобы напасть на одного из тех, кто грозил оружием.

Словопрение высокороднейшего юноши Пипина с Альбином Схоластиком

Алкуин. Около 790 (?) года.

1. Пипин. Что такое буква? - Алкуин. Страж истории. 2. Пипин. Что такое слово? - Алкуин. Изменник души. 3. Пипин. Кто рождает слово? - Алкуин. Язык. 4. Пипин. Что такое язык? - Алкуин. Бич воздуха. 5. Пипин. Что такое воздух? - Алкуин. Хранитель жизни. 6. Пипин. Что такое жизнь? - Алкуин. Счастливым радость, несчастным горе, ожидание смерти. 7. Пипин. Что такое смерть? - Алкуин. Неизбежный исход, неизвестный путь, живущих рыдание, завещаний исполнение, хищник человеков. 8. Пипин. Что такое человек? -Алкуин. Раб смерти, мимоидущий путник, гость в своем доме. 9. Пипин. На что похож человек? - Алкуин. На плод. 10. Пипин. Как помещен человек? - Алкуин. Как лампада на ветру. 11. Пипин. Как он окружен? - Алкуин. Шестью стенами. 12. Пипин. Какими? - Алкуин. Сверху, снизу, спереди, сзади, справа и слева. 13. Пипин. Сколько у него спутников? - Алкуин. Четыре. 14. Пипин. Какие? - Алкуин. Жар, холод, сухость, влажность. 15. Пипин. Сколько с ним происходит перемен? - Алкуин. Шесть. 16. Пипин. Какие именно? - Алкуин. Голод и насыщение, покой и труд, бодрствование и сон. 17. Пипин. Что такое сон? - Алкуин. Образ смерти. 18. Пипин. Что составляет свободу человека? - Алкуин. Невинность. 19. Пипин. Что такое голова? - Алкуин.

5. Второй допрос

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 5. Второй допрос

Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос. — Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился. — Ничего. — Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй? — Камера как камера. — Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах. — Я и вчера говорил только правду. Он рассмеялся: — А сегодня будет неправда? — Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил. Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах. Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере: — Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку.

Таблица 2

Короли подплава в море червонных валетов. Приложение. Таблица 2. Сроки постройки и службы советских подводных лодок 1904–1923 гг.

Сроки постройки и службы советских подводных лодок 1904–1923 гг. Названия лодок Закладка Спуск на воду Вступление в строй Прохождение службы Окончание службы Балтийский судостроительный и механический завод (СПб) и его Николаевское отделение «Касатка» 18.03.04 24.06.04 09.04.05 Сиб фл (04–15), БФ (15–18), АКВФ( 19–20) 25.05.22 — сдана к порту для разделки на металл, Баку «Макрель» 1904 14.08.04 22.07.08 БФ (08–18), АКВФ (19–20) 25.05.22 — сдана к порту для разделки на металл, Баку «Окунь» 1904 31.08.04 07.07.08 БФ (08–18), АКВФ (19–20) 25.05.22 — сдана к порту для разделки на металл, Баку «Минога» 07.12.06 11.10.08 31.10.09 БФ (09–18), АКВФ (18–20) 25.05.22 — сдана к порту для разделки на металл, Баку «Шереметев» 1904 1904 1905 Сиб фл (04–15), БФ (15–17) Оставлена бесхозной 1924 — сдана к порту для разделки на металл, Петроград «Нерпа» 25.06.11 15.08.13 30.12.14 {~1} ЧФ (14–30) 03.12.30 — сдана к порту для разделки на

Chapter VI

The voyage of the Beagle. Chapter VI. Bahia Blanca to Buenos Ayres

Set out for Buenos Ayres Rio Sauce Sierra Ventana Third Posta Driving Horses Bolas Partridges and Foxes Features of the Country Long-legged Plover Teru-tero Hail-storm Natural Enclosures in the Sierra Tapalguen Flesh of Puma Meat Diet Guardia del Monte Effects of Cattle on the Vegetation Cardoon Buenos Ayres Corral where Cattle are Slaughtered SEPTEMBER 18th.—I hired a Gaucho to accompany me on my ride to Buenos Ayres, though with some difficulty, as the father of one man was afraid to let him go, and another, who seemed willing, was described to me as so fearful, that I was afraid to take him, for I was told that even if he saw an ostrich at a distance, he would mistake it for an Indian, and would fly like the wind away. The distance to Buenos Ayres is about four hundred miles, and nearly the whole way through an uninhabited country. We started early in the morning; ascending a few hundred feet from the basin of green turf on which Bahia Blanca stands, we entered on a wide desolate plain. It consists of a crumbling argillaceo-calcareous rock, which, from the dry nature of the climate, supports only scattered tufts of withered grass, without a single bush or tree to break the monotonous uniformity. The weather was fine, but the atmosphere remarkably hazy; I thought the appearance foreboded a gale, but the Gauchos said it was owing to the plain, at some great distance in the interior, being on fire. After a long gallop, having changed horses twice, we reached the Rio Sauce: it is a deep, rapid, little stream, not above twenty-five feet wide.

Глава 6

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 6

Революция в марте (по старому стилю. – Примеч. пер.) заранее не планировалась. Гнев вывел людей на улицы Петрограда протестовать против безнадежной глупости правительства. Они вышли бунтовать, но не встретили никакого сопротивления и обнаружили, к своему удивлению, что совершили революцию. Пораженные неожиданной победой, массы людей стали искать руководителей и, разумеется, направились в Думу – единственную ветвь власти, избранную всенародным голосованием. До последнего дня думские лидеры не подозревали о таком повороте событий. Они одновременно и стремились погасить революционную волну, и пользовались уличными беспорядками в качестве средства вразумления правительства. Неожиданно они поняли, что русская монархия уходит в прошлое и что они востребованы в качестве ее преемников. Лидеры либеральных и радикальных оппозиционных партий без воодушевления встретили необходимость выбора между взятием в свои руки руля правления страной и попустительством ее дрейфу в сторону анархии. Лишь в министерстве внутренних дел предвидели общественную бурю, но сумасбродный Протопопов воспринимал сигналы об этом без всякой тревоги. Он считал, что открытый бунт даст повод для подавления его силой. Соответственно, полицию Петрограда вооружили армейскими пулеметами и приказали ей действовать без предварительного уведомления. Непосредственной причиной революции стал промышленный кризис. Заводские рабочие бастовали и устраивали уличные демонстрации, протестуя против нехватки продовольствия и несоответствия зарплаты и стоимости жизни.

20. В «Кресты»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 20. В «Кресты»

Утром 25 января 1931 года узнали, что пятьсот человек назначены в «Кресты». ГПУ получило там в свое ведение второй корпус, до этого времени занятый уголовными. Началась всеобщая сумятица. Многие, особенно старожилы, сильно приуныли: при переводе они теряли все свои преимущества. Кроме того, мы все горевали, предвидя потерю всех мелких, но драгоценных для нас вещей: иголки, обрывки веревочек, самодельные ножи — все это должно было пропасть при обыске во время перевода. Беспорядок и суматоха, поднятые начальством, требовавшим мгновенного исполнения приказов, были удручающими. Часами стояли мы в камере для обыска, чтобы подвергнуться этой унизительной процедуре: часами нас проверяли, записывали, считали и пересчитывали, часами ждали мы «черного ворона», который, переполненный до отказа, перевозил нас партиями на другую сторону Невы, в «Кресты». Ожидающих перевозки, уже обысканных, просчитанных и записанных, охраняла уже не тюремная стража, которой не хватало, а простые солдаты из войск ГПУ. Конвойные с любопытством оглядывали нас, крадучись вступали в беседу. — За что, товарищ, сидишь? — Кто его знает, сам не знаю, — был обычный ответ. — Вот, поди ты, все вот так. За что только народ в тюрьмах держат! Воры те свободно по улицам ходят, а хороших людей — по тюрьмам держат. — Тише ты, — останавливал его другой конвойный, — видишь, шпик, — кивнул он головой на подходившего тюремного надзирателя. Дошла и моя очередь. Втиснули в набитый до отказа тюремный фургон, так что последних приминали дверцами; помчали.

XIX. Где кризис?

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XIX. Где кризис?

Теперь мы оказались на прочном попечении: нас везли сначала километров триста на автомобиле, потом около тысячи километров по железной дороге, кормили, деликатно расспрашивали о нашем прошлом и довольно быстро доставили в Гельсингфорс. По дороге мы могли только смотреть и есть, так как пока нам не полагалось свободно общаться с гражданами, но те впечатления, которые мы получили, доступны не каждому: чтобы открыть для себя мир, увидеть в обыкновенных явлениях и вещах, привычных для тех, кто с ними сталкивается каждый день, нечто замечательное, — надо пройти школу СССР. В поселке за Полярным кругом мы видели стога ячменя, хороших коров, крепкие, теплые дома. Прекрасное шоссе вело через места, где не было ничего, кроме болот, скал и лесов. Как только появлялась малейшая возможность, в болотах прокладывались канавы, у леса отвоевывалась земля для пашни и огородов, отстраивались красные домики с белыми ставнями и перед ними разбивались клумбы с цветами. Все эти северные фермы были, несомненно, созданы новоселами, которые должны были приложить героический труд, чтобы добыть себе землю, выворачивая коренья и камни. И этот маленький народ, добившись самостоятельности, упорно боролся с исключительно суровой природой, чтобы заставить ее дать то, чего рядом огромная страна не могла получить ни принудительным трудом, ни расстрелами, хотя ее природные условия прекрасны, а возможности не ограничены. Утром ребята катили в школу на велосипедах.

Судьба катеров после войны

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. Судьба катеров после войны

Послевоенная жизнь «шнелльботов» была весьма непродолжительной. Их примерно поровну поделили между державами-победительницами. Подавляющее большинство из 32 «шнелльботов», доставшихся Великобритании, было сдано на слом либо затоплено в Северном море в течение двух лет после окончания войны. Расчетливые американцы выставили 26 своих катеров на продажу, и даже сумели извлечь из этого выгоду, «сплавив» их флотам Норвегии и Дании. Полученные СССР по репарациям «шнелльботы» (29 единиц) совсем недолго находились в боевом составе ВМФ - сказалось отсутствие запасных частей, да и сами корпуса были сильно изношены; 12 из них попали в КБФ, где прослужили до февраля 1948 года. Остальные перешли на Север, где 8 катеров были списаны, не пробыв в строю и года. Продлить жизнь остальных до июня 1952 года удалось, использовав механизмы с исключенных «шнелльботов». Экономные датчане дотянули эксплуатацию своих трофеев до 1966 года. Часть катеров они перекупили у Норвегии; всего их в датском флоте насчитывалось 19 единиц. Во флоте ФРГ осталось лишь два «шнелльбота» - бывшие S-116 и S-130. Они использовались в качестве опытовых судов, и к 1965 году были сданы на слом. До наших дней не дожило ни одного немецкого торпедного катера периода Второй мировой войны. Единственными экспонатами, связанными со «шнелльботами», были два дизеля МВ-501, снятые с S-116 и находившиеся в Техническом музее в Мюнхене. Но и они погибли во время пожара в апреле 1983 года.

10. «Академическое дело»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 10. «Академическое дело»

«Академическое дело» или, как его называли еще, «платоновское дело», по имени академика С. Ф. Платонова, было одним из самых крупных дел ГПУ, наряду с «шахтинским процессом», делом «48-ми», процессом «промпартии» и др. Для жизни русской интеллигенции оно имело огромное значение, значительно большее, чем пышно разыгранный весной 1931 года «процесс меньшевиков», подробно освещенный в советской и заграничной печати. «Академическое дело» известно сравнительно мало, потому что ГПУ не вынесло его на открытый суд и решило судьбу крупнейших ученых в своих застенках. Скудные сведения о нем, проникавшие через лиц, привлеченных по этому «делу», и от близких, передавались каждый раз с такой опаской, были так отрывочны, что даже официальная часть, то есть самое обвинение, осталась в значительной мере неясной и противоречивой. Когда явится возможность представить это дело по документам и свидетельствам людей, непосредственно привлекавшихся по нему, оно займет место истинного некролога русской, особенно исторической, науки. Это будет одна из самых трагичных страниц в повести о русской интеллигенции. Я же могу говорить о нем только как случайный свидетель, со слов лиц, попадавших со мною в те же тюремные камеры, бывших со мною в этапе или в Соловецком концентрационном лагере. Кроме того, я связан тем, что могу передать только ту часть разговоров, по которым ГПУ не сможет установить, от кого я их слышал. Особенностью этого «дела» было прежде всего то, что оно оказалось «неудачным» для ГПУ.

XII. Тяжкий день

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XII. Тяжкий день

Это было в феврале. Утро как утро. Мрак. Вставать трудно. Всякая работа опостылела: на службу тянешься через силу. Шел пятый месяц после ареста мужа, надо было вот-вот ждать приговора. Расстреливать как будто стали меньше, но в лагеря, на принудительные работы ссылали тысячами. Во всякой мелочи, во всяком пустяке невольно чуялось недоброе предзнаменование, а тут, выходя на лестницу, на серой каменной площадке я наткнулась на большое, полузамерзшее кровавое пятно. Оно поплыло у меня в глазах, оставляя повсюду зловещие блики. Вероятно, пьяница-сосед, вернувшись поутру домой, расквасил себе нос на скользкой лестнице, но сердце сжалось от испуга, и всю дорогу по запорошенным улицам красное пятно мелькало на снегу. Я тогда не знала, что ГПУ расстреливает в подвалах, а не на дворе. Первый вопрос на службе: — Как ваше здоровье? — Как всегда. В чем дело? — Сюда звонили только что, справлялись о вас, мы думали, уж не случилось ли чего. У вас ведь дома телефон, почему не звонят вам? — Нет, ничего, спасибо. Странно... Кому, зачем пришла мысль пугаться за мою судьбу? Но не успела я сесть за работу, ко мне влетела одна из сослуживиц. — Вы знаете, наша Э. разбилась насмерть. — Как?! — Мужу дали приговор по академическому делу — десять лет принудительных работ. Она бросилась с четвертого этажа в пролет лестницы. Э. с маленькой головой и огромной косой, которая едва укладывалась кругом.

Глава 20

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 20

Советская Россия и Финляндия – два различных мира. Два народа, жившие рядом, не имели точек соприкосновения и надежных средств сообщения. Контраст был поразительным. После двух лет лицезрения грязных, неряшливых красноармейцев чистенькая, аккуратная военная форма финнов радовала глаз. Смена опасного, неопрятного, запущенного Петрограда на безупречно чистую финскую деревушку оказывала умиротворяющее воздействие. Простой деревянный дом, в котором размещалась комендантская служба, был безукоризненно опрятным: пол, окна, сосновые скамейки – все сияло чистотой. Комендант, молодой розовощекий лейтенант, принимал каждого беженца из советской России по одному. Когда я сидел перед дверью его кабинета, ожидая вызова, вошел наш проводник. Все финские солдаты, видимо, были с ним знакомы. Из обрывков разговора, которые удалось услышать, я убедился, что помимо сопровождения людей из России в Финляндию, проводник передавал финской стороне и разведывательные данные. Проводник подошел, вручил мне пакет и сказал: – Здесь пятьсот марок… Где мой револьвер? Я передал ему оружие. – Если вам захочется вернуться, лейтенант скажет, где меня найти. – Сомневаюсь, что захочется, но если все же я передумаю, то постараюсь вас отыскать. Никто не поможет в этом деле лучше. Впервые за наше непродолжительное знакомство на лице проводника появилось нечто вроде улыбки. Очевидно, сказанное польстило его профессиональной гордости. Мы обменялись рукопожатием, и он ушел. Беседа с комендантом длилась недолго. Он задал мне несколько вопросов и записал ответы в карточку.