X. Пустые дни

He знаю, как рассказать о мучительно пустых днях, потянувшихся после ареста мужа. Арест в то время был почти смертельным приговором. Каждый день мог быть и моим последним днем на воле. Несколько проще казалось умереть, а надо было жить, чтобы не оборвать две другие жизни: одну большую, там, в тюрьме, другую маленькую, беспомощно и удивленно смотревшую, как исчезали кругом милые, родные лица.

Газеты были полны сообщений, как в дни войны. Сначала жуткая инсценировка «процесса Промпартии», когда Рамзин, бросив фразу, что с его организацией связано около 2000 человек, открыто признал, за сколько жизней он купил свою. Потом угодливая подготовка «академического дела», то есть разгром русской, главным образом исторической, науки, когда судьба ученых была решена в застенках ГПУ. И, наконец, мерзейший «процесс меньшевиков», когда недавние партийцы клялись и кланялись, выдавая сами себя и друг друга. Все это усиливало только чувство бездонной пустоты, в которой тонула все русская интеллигенция.

Чем больше смертей, чем больше каторжных приговоров, тем равнодушней становились все кругом. Гибли уже не отдельные люди, погибал весь класс. Террор разрастался в общую катастрофу, поглощавшую личности, сметавшую все на своем пути, как стихийное бедствие.

До сих пор, в течение всех революционных лет, для интеллигенции смысл жизни был в работе, чем больше дезорганизации вносила революция, тем напряженней становился труд, чтобы, несмотря на отчаянную, гибельную политику, спасти что только можно в несчастной стране. Теперь все это становилось непосильным.

Ответом на 13 лет упорного труда в самых тяжких условиях был слепой, безжалостный террор. Повсюду, где открыто не распоряжалось ГПУ, его замещали партком, местком и прочие комитеты, вмешивавшиеся во всякую работу и стремившиеся всякую мысль ввести в жесткие и часто бессмысленные рамки партийных директив, сочинявшихся неграмотными людьми. В научных учреждениях, как на производствах, требовалось немедленно и безусловно все перестроить «по-марксистски»; малейшее возражение толковалось как «вредительство». Вот пример одного из разговоров в научном учреждении:

— Вы знаете, в каком году закончился феодализм?

— В котором году? Что с вами?

— Мы только что отзаседали в комиссии по проведению марксизма и нам объявили, что феодализм надо кончать 1495 годом.

— Почему?

— Открытие Америки.

— И для всех стран?

— Повсюду. Так постановили. Второй разговор, через месяц.

— Вы знаете последнюю новость?

— Нет.

— Феодализм кончается в 1848 году.

— Опять заседали?

— Да, и постановили совершенно категорично. Советую запомнить.

— А как же с Америкой?

— Отменили. Оказывается, это старо и придавать этому значение — оппортунизм.

— На какой срок действительно ваше постановление?

— Будем надеяться, что до следующего заседания, если за это время наш марксист прочтет еще какую-нибудь брошюрку...

Так молодые коммунисты насаждали марксизм, а умные и старые спецы растерянно присутствовали при таком принятии теории. Все это проводилось с такой партийной ригористичностью, что каждый возражавший немедленно квалифицировался как классовый враг, хотя партийные направления менялись довольно часто. Марксистские авторитеты не выдерживали больше полугода, и сменялись новыми, подобными же.

Но этого казалось мало. Вскоре всем предстояло пройти через «чистку» — проверку личного состава. Она была возвещена огромными плакатами, развешенными внутри и снаружи здания.

«Товарищ, доноси на своих товарищей, попов, буржуев и других контрреволюционеров», — гласит один из них, может быть, несколько неудачно, но правдиво сформулированный. Под ним стоял большой фанерный ящик для соответствующих заявлений.

Затем, так как в основе всего должен лежать, по Марксу, «принцип производственных отношений», научное учреждение было прикреплено к одному из крупных заводов, из рабочих которого была назначена комиссия для проверки правильности «установки» дела, а главное — пригодности личного состава сотрудников.

Честные, хорошие рабочие-старики, простоявшие у станка лет двадцать, и новая занозистая молодежь — слесари, монтеры, кочегары — попадали в кабинеты, от века пропахшие книгами и препаратами. Смущались, поражались, интересовались, но решительно не знали, чему тут верить или не верить. Все казалось им вроде черной магии. И как тут было рассудить, на пользу пролетарскому государству или во вред все эти книги и согбенные ученые в очках, за которыми и глаз не видно.

По существу, это могло быть интересной встречей, но «чистка» рисковала кончиться вничью, а «классовый враг» останется не выявленным.

Тогда непременные члены из ГПУ и парткома круто свернули на вопросы социального происхождения, предполагаемой приверженности царскому режиму и проч. Тот служил раньше в таком-то министерстве — не был ли близок к самому министру? А у этого жена была урожденная графиня, княгиня или генеральская дочка, черт ее разберет. Тот не был дворянином, как большинство, но продолжал писать через «ъ», а этот говорил «господа», а не «граждане» или «товарищи»... При таком подходе дело быстро устроилось, и скоро большинство видных специалистов получили постановление об исключении их по первой категории, т. е. без права службы где бы то ни было. С удивлением оглядывались они назад, на 15–20 лет честной продуктивной научной работы, не понимая, в чем же их вина; куда идти, когда во всей своей научной жизни они были связаны с тем учреждением, откуда их грубо гнали. Другие, помоложе, приглядывались, куда удрать, на что попроще переменить свою специальность...

Закончив чистку, тянувшуюся месяца два, начальство, опомнившись от «административного восторга» и проводив любезными словами одураченных рабочих, начало сознавать, что учреждение разгромлено, работать не с кем, большинство уволенных заменить некем, так как они — единственные специалисты в своей области, и «временно» почти всех оставили на своих местах.

Итак, два месяца потеряно, работа сбита, люди издерганы, все для того, чтобы проявить «пролетарскую бдительность». Шаг за шагом развал все глубже проникал в те области науки и искусства, которые еще были целы. ГПУ избило лиц что покрупнее и поталантливее, парткомы и месткомы громили учреждения своими «чистками», пока само правительство не догадалось прекратить эту забаву. В тоске смотрели мы, как все кругом валилось, и многие с отчаяния шептали, что в ГПУ есть настоящие вредители, которые намеренно стремятся разложить учреждения и извести людской состав, чтобы... но тут мысль обрывалась, потому что нельзя было представить, к какой конечной цели это могло вести. Но мне уже было все равно...

Ежеминутно чувствовать, что муж в тюрьме, что в любой момент я могу отправиться туда же, а сын останется совсем один, и в это время тянуть опостылевшую службу, из которой выхолостили весь смысл работы, казалось, временами, просто глупо.

Я выбивалась из последних сил, так как зима, и холод, и голод жали со всех сторон, а тут разыгрывай комедию, особенно несносную, когда к деловым обязанностям прибавлялось еще требование участвовать в «общественной работе».

Четыре часа, конец служебного времени, а тут назначено «общее собрание». Один выход из учреждения закрыт, у другого дежурят коммунисты из месткома, чтобы нельзя было «смыться».

Четыре часа — мальчик пришел из школы. Дома холодно. Печка не топлена. Принесет ли он дрова? Не любит он ходить за дровами. Тяжело ему это, не по годам. А собрание все не начинается: начальство запаздывает.

Все устали, всем хочется есть. В зале холодно. Кто бродит, кутаясь в пальто, кто сидит нахохлившись. Всем тяжко, а уйти нельзя. Вот, наконец, явилось и начальство.

— Социалистическое строительство, завершая фундамент... — отчеканивает назначенный оратор надоевшие трафаретные фразы, которые никто не слушает.

Скоро пять. Мальчишка, верно, голодный. Не помню, есть ли керосин для примуса? Не сходит он, пожалуй, а в пять закроют лавку, — думается мне.

— ... призывает к ударничеству, к напряжению всей нашей рабочей воли...

Хлеб он, наверное, купит. Карточки остались на столе. Только бы он с голода не съел всю булку, а то на утро ничего не будет.

— ... гигантскими шагами. Индустриализация, охватывая всю страну...

Смыться до шести, а то и в кооператив не попадешь. Кроме вчерашнего картофельного супа, ничего нет.

— ... Смело обгоняя капиталистическую Европу, разлагающуюся под ударами всеобщего кризиса...

Нет. Не могу больше. Скоро шесть, когда же мы с ним уроки приготовим?

Так перекликаются мои беспокойные мысли с пустозвонными словами. Все изнывают, а оратор в сотый раз кричит одно и то же. Всем мучительно хочется смыться, так как известно, что собрание протянут часов до девяти, но страшно попасть на заметку. Я не выдерживаю, выскальзываю за дверь, бегу по лестнице, как будто за мной кто-то гонится, в передней резко надеваю пальто на глазах торчащего там комсомольца.

— Вы куда, товарищ, разве собрание кончено? — слышу ехидный вопрос.

— Нет, но мне необходимо на вечернюю работу, — вру я, чтобы отвязаться от него.

— Ах, так... — недоверчиво и злобно тянет он. — Все-таки, знаете, чистка у нас...

Я не слушаю. Все равно вляпалась. Не возвращаться же. Да и не могу я вернуться, до ночи, что ли, голодать мальчишке?!

Мороз крепчает. Градусов 18–20. Бегу, тороплюсь, чтобы попасть в кооператив.

Прибегаю. Пустые прилавки. На полках пакеты сухой горчицы и лаврового листа. С тоской смотрю кругом, нет ли чего съедобного — ничего. Есть бочка с селедками, но их дают только по карточкам, 200–400 гр. на месяц. Бочка с солеными зелеными помидорами, но такими раздрызглыми, что их берут только с отчаяния.

Продавец в шубе, потому что кооператив почти не топят, посиневший и злой от скуки, угрюмо ворчит:

— Чего вам? Нет ничего.

Но в это время я увидела баночку искусственного меда, забытую на пустой полке.

— Меду.

Нехотя снимает с полки и молча, не завертывая, протягивает. Плачу 2 рубля 80 копеек за 200 граммов желтоватой, сладковатой жидкости. Все-таки будет чем утешить маленького.

Вот дом. Звоню. Слышу, бежит. Как радостно, что я еще могу слышать его шажки, что сейчас увижу его рожицу. А отец? Увидит ли его когда-нибудь?

— Мама, что ж это, ведь шесть часов. Ты посмотри — шесть часов. Я же есть хочу.

— Керосину купил?

— Нет. Очередь на весь квартал. Голодный-то не поспишь, замерзнешь. Там чуть-чуть есть.

— Дров принес?

— Нет. Очень темно в сарае. Как мне одному со свечкой там возиться?

— Эх ты, замерзнем мы с тобой.

— А ты зачем пропала?

— Пропала? Общее собрание, чистка, сам знаешь. И так вляпалась.

— И смыться-то не умеешь, — говорит, смеясь и радуясь, что кончилось его одиночество.

Мордочку ему подвело от холода и голода. В комнатах градусов 10, в кухне — 7; там мы не топим — дров жаль и готовить нечего. Жжем примус.

— Ну как, за дровами сейчас?

— Мама, — говорит он жалобно. — Мама, ведь есть хочется. Я с двенадцати ничего не ел, да и шамовка в школе плохая была, только каша пшенная, без молока, без сахара, с какой-то грязной подливкой.

Я сдаюсь, потому что сама не ела с утреннего чая, а от беготни по морозу так захотелось есть, что голова кружится.

— Идем в кухню греть суп.

— А еще что?

— Ничего нет, милый. На рынок не успела. Меду купила в кооперативе.

— Ладно, чайку попьем. Я булку принес. И знаешь, даже не очень черствую. Я, право, только совсем маленький кусочек съел, — добавляет он, ловя мой испуганный взгляд.

Свежего хлеба мы не получаем никогда, потому что пока из центральных пекарен развезут на склады, а там распределят по районным булочным, проходит день, а то и два.

Мальчик раскачивает примус и болтает без умолку, как натосковавшаяся птица, а я режу еще картошки.

— Ну, как, тебя не вычистили еще?

— Нет еще.

— А если выгонят, на что жить будем?

— Устроюсь как-нибудь. Не посадили бы только, — срывается у меня с языка.

Мне не с кем говорить, я всех боюсь скомпрометировать, да и далеки стали все теперь, а с сыном у нас одни и горе, и заботы.

— А что я тогда делать буду, мама? — жалостно смотрит он на меня.

— Учиться. Меня ждать. Нас с отцом кормить в тюрьме. Ты знаешь, у Ивановых отец и мать сидят, осталось пятеро ребят, и только девочка старше тебя. Живут. Идем-ка лучше суп есть.

Жутко вспомнить, сколько ребят осталось беспризорными.

Недавно хоронили молодую женщину, погибшую от чахотки, когда муж сидел на Шпалерке. Его сослали в Соловки за несколько дней до ее смерти: проститься к ней не пустили, а она уже не в силах была подняться. У ее могилы стояли только девочка и мальчик, держась за руки, как дети в какой-то невыносимо грустной сказке.

Только сели есть — звонок. Еще какая гадость. После ареста гости к нам не ходят.

— Из домоуправления, — объявляет скверный, кривой старикашка, бывший дворник из соседнего дома, заделавшийся коммунистом.

— Что нужно?

— У вас две комнаты?

— Две.

— Потесниться придется. Великовата площадь. Куда вам столько?

— Я имею право на две комнаты; сын не должен помещаться вместе с матерью.

— Право? Какое там право, когда нам людей девать некуда. Вы тут буржуями расселись, а мне рабочих в подвал, что ли? — кричит он вызывающе.

— Я сказала, что имею право и буду его защищать.

— Посмотрим! — угрожающе кончает он. — Не забывали бы, муженек-то где...

Он уходит, ругая меня на всю лестницу, а мальчик испуганно жмется ко мне.

— Мама, что он нам сделает?

— Ничего, не беспокойся. Он так пугает, «на арапа» взять хочет, а сделать ничего не может.

Увы, я знаю, что он многое может и не только своим нахальством и нахрапом, как говорится, «на арапа». Он чует, что я вот-вот сяду, подбавляет кое-что доносиками и охотится на «жилплощадь» — самое драгоценное, что есть в СССР, за что и взятку можно взять тысчонки 2–3, и перепродать за 5–6 тысяч.

Наш суп остыл; есть расхотелось. Наскоки домоуправления — это самое тяжкое, что есть после ГПУ, потому что в них и произвол, и угроза отнять домашнее спокойствие, последнее пристанище в этой ужасной жизни.

За этой неприятностью плывет другая.

— Мама, знаешь, ванна замерзла, — грустно, словно виновато, говорит мой мальчик.

— Когда? Я утром мылась.

— Как вернулся из школы. Не идет вода.

— Бедные мы с тобой, несчастные. Ну, идем за дровами, одевайся.

— А уроки как? — напоминает он робко.

— Успеем. Идем скорее. Не замерзать же!

Идем в сарай. Дверь так примерзла, что мы вдвоем едва отдираем ее. Дрова обледенелые, тяжелые. Мы через силу тащим, ушибая и раня руки.

— Эх, папка бы нам печку натопил! — вспоминает маленький.

— Да, папка, хорошо еще, что он не видит, как мы тут бьемся.

Вот затопили печку в комнате, и в ванной, быть может, отойдет еще вода. Сели у огня, согрели на углях чайник и стали учить заданные стихи:

Ступень за ступенью, удар за ударом
Года накипали стремительным жаром.
Машины и жилы в стальном напряженье.
Года вырастали в ряды достижений.

Мальчишка дремлет, глаза слипаются. Скучные, надоевшие слова, за которыми нет никакого образа. Я ничем не могу его подбодрить и не знаю, зачем это надо учить. Вдруг он вспоминает что-то, и глаза у него блестят.

— Мама, у тебя туфли развалились.

— Развалились, — показываю ему остатки туфель, лопнувшие в десяти местах, с отвалившейся подошвой. Ордера на дешевую обувь я не могла достать, потому что выдавались они как особая милость на службе, где меня игнорировали «за слабую общественность», купить же или заказать у сапожника я не могла, потому что это стоило рублей 200, то есть почти два месячных жалованья.

Мальчишка убегает на кухню, приносит мне поношенные, но крепкие туфли.

— Откуда? — с радостью встречаю я подарок.

— Забыла? В прошлом году ты их выкинула, я нашел, почистил, вот тебе подарок.

— Ах ты, милый, смотри, какие туфли чудные.

Развеселившись, он вдруг выпаливает без запинки все стихотворение, после ложится в постель и, засыпая, говорит мечтательно:

— Мама, если завтра пойдешь на рынок, купи мне одно яичко, оно 75 копеек стоит, это не очень дорого.

— Два куплю, спи.

Мальчик засыпает, а я сижу одна в наполовину распроданной, разгромленной квартире. Тяжкая пустота снова обволакивает меня, как будто я одна во всем мире: нет ни домов, ни города, ни улиц, один сплошной мрак, и в нем я вижу бледное лицо мужа, как в те минуты, когда мы в последний раз смотрели друг на друга. Жив ли?

Ла-Манш и Северное море

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне. Ла-Манш и Северное море

К началу Второй мировой войны класс торпедных катеров в Германии находился, по сути дела, в стадии становления. Из 17 имевшихся в строю единиц лишь шесть (S-18 - S-23) были оснащены надежными дизелями фирмы «Даймлер-Бенц» и могли привлекаться к активным действиям вдали от баз. Все они входили в состав 1-й флотилии (командир - капитан-лейтенант Курт Штурм). 2-я флотилия из восьми ТКА (S-10 - S-17, корветтен-капитан Рудольф Петерсен) считалась боеспособным подразделением лишь на бумаге. Половину в ней составляли катера с ненадежными дизелями фирмы MAN. Три еще более старых катера с такими же двигателями использовались в учебных целях. Еще 14 «шнелльботов» находились в различных стадиях постройки, но, по всем расчетам, их могло хватить лишь на замену старых катеров и покрытие неизбежных потерь. До желаемых 6-8 катерных флотилий по 8 единиц в каждой было далеко. Несколько слов относительно организации катерных сил. Согласно немецкой структуре, подразделения «шнелльботов» находились в ведении командующего миноносцами (Fuhrer der Torpedoboote) - до ноября 1939 года им был погибший впоследствии на «Бисмарке» контр-адмирал Гюнтер Лютьенс. В ноябре 1939 года его сменил капитан цур зее Бютов, командовавший ранее немецкой Дунайской флотилией. Последний сыграл в становлении и развитии класса германских торпедных катеров роль, во многом схожую с той, которую сыграл Дёниц в подводном флоте. Он считал, что торпедные катера, подобно тяжелым кораблям и субмаринам, должны взять на себя функции борьбы на коммуникациях - естественно, не на океанских, а на прибрежных.

Предисловие

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Предисловие

«...Как это часто бывает в истории, наши чувства склоняются на сторону тех, чье поражение мы должны считать, тем не менее, идущим во благо». Джон Адамс Дойль. «Английские колонии в Америке» Это краткое напутствие предназначено для тех, кто приступает к чтению с полной уверенностью в моей пристрастности. Хотелось бы напомнить, что никто не в состоянии дать совершенно объективное описание собственной жизни, как бы ни желал этого. Личные впечатления не всегда поддаются объяснению, но во многом определяются окружающей этого человека средой: семьей, друзьями, строем жизни – словом, всем, что формирует личность, всем, что влияет на нее на протяжении ее пути. В данном случае речь идет о моем восприятии дореволюционной России. Я знаю, что в стране было много несправедливости, что определенные социальные группы страдали от произвола царской власти. Тем не менее мне повезло быть членом семьи, жившей в более комфортных, благоприятных условиях, поэтому мое отношение к дореволюционной жизни в России достаточно позитивно. Столь очевидные противоречия заставляют меня признать свои ограниченные возможности и убеждают в том, что окончательную оценку революции следует оставить будущему поколению, которое сможет быть более объективным. У меня же нет желания делать окончательные выводы или пытаться проводить сравнения старого и нового. Эти страницы просто посвящены истории болезни общества – тем событиям, которые я наблюдал в то время и в которых участвовал.

Примечания

Короли подплава в море червонных валетов. Примечания

{1} Даты до 1 февраля 1918 г. даны по старому стилю. {2} OCR: Кроми был связником между Локкартом и заговорщиками. {3} Камелек — камин или очаг с открытым огнем для обогревания небольшого помещения. {4} Получив от казны пару рыбин на обед, краском тут же съедал одну, а ее голову и другую рыбину целиком отдавал коку для рыбного супа. Избыток рыбьих голов в жидком супе наводил на мысль о двуглавости воблы. {5} Стационер — судно, постоянно находящееся на стоянке (на станции) в каком-нибудь иностранном или своем, не являющемся базой флота порту с определенной задачей (представительство, разведка, оказание помощи). {6} От Астрахани до означенной линии кратчайшее расстояние — 120 миль, что сравнимо с радиусом действия подводных лодок типа «Касатка». — Примеч. авт. {7} 6 саженей = 11 м, а перископная глубина погружения лодок типа «Касатка» составляла 24 фута, или 4 сажени (7,2 м). Наибольшая осадка лодок при плавании в крейсерском положении равнялась 9,8 фута (3 м), позволяя им в указанной части моря ходить только в надводном положении и только по каналам и фарватерам из Астрахани строго на юг, а также в сторону Гурьева, постоянно производя промеры глубин впереди по курсу. Кроме того, успешная стрельба торпедами становилась возможной лишь при глубине более 7 м: на такую глубину погружалась торпеда, не набравшая ход после выстрела, следовательно, при меньшей глубине она могла коснуться грунта.

Античность

Античность : период примерно с 800 г. до н.э. по 476 г. н.э.

Античность : период примерно с 800 г. до н.э. по 476 г. н.э.

XVI. Еще один допрос

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XVI. Еще один допрос

— Так-с! так-с! Здравствуйте, садитесь. Как поживаете? — любезно встречает следователь, сидя в маленьком, сравнительно чистом кабинетике. — Спасибо, прекрасно. — Прекрасно? Смеетесь? Посмеиваетесь? И долго еще будете смеяться? — Пока «в расход» не спишете. — Недолго, недолго ждать придется, — загромыхал опять любезный следователь. — Семь копеек, расход небольшой, а что касается вас, тоже расход не велик — такого специалиста потерять. Впрочем, разговор этот, который, как и предыдущий, трудно было бы назвать допросом, велся, можно сказать, в «веселых» тонах. В окно виднелось синее еще от вечернего света весеннее небо. Голые, но уже гибкие от тепла ветки дерева шуршали по стеклу. За окном приближалась весна, жили люди и свободно глядели на синее небо, а здесь... какую гадость надо еще вытерпеть, пока выведут «в расход». Смерти я не боюсь, слишком тяжко и гадко так жить, но противно, что будет перед смертью. Куда потащат? Какую гадость придется слышать напоследок? Потом мешок на голову и пулю в затылок. Или без мешка? Неба и того не увидишь перед смертью. — Замечтались? — прерывает меня следователь после порядочного промежутка времени: пока он курил, я молча смотрела в окно. — Ну-с, а что же вы нам о вашем муженьке расскажете? — А что вам надо знать? — Что мне надо знать? Ха, ха. Все надо знать. Все вываливайте. Расскажите, расскажите. Я люблю, когда мне рассказывают. Он закурил папиросу и небрежно развалился в кресле.

Глава 5. Возрождение Черноморского подплава (1921-1929 гг.) [108]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть II. Восстановление подводного плавания страны (1920–1934 гг.). Глава 5. Возрождение Черноморского подплава (1921-1929 гг.)

В 1921 г. подплав Черноморского флота представляла единственная «АГ-23». Остальные «агешки» еще строились, «Нерпа» никак не могла выйти из затяжного 4-летнего капитального ремонта. Пришедшая на смену самодержавию и лишенной иммунитета неокрепшей буржуазной власти Временного правительства власть большевиков приступила к всероссийскому погрому, «разрушая до основания весь мир насилья». Вместе с «миром насилья» в мыльной воде оказались и те, кто составлял цвет страны — их тоже выплеснули из лоханки после события, именуемого самими большевиками сначала переворотом, а затем революцией. Хотя бы прочитали слова великого русского поэта А. С. Пушкина: «Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим». Не минула чаша сия и Черноморского подплава. Февраль. Пл «АГ-23» (Иконников) перешла в Севастополь и совершила безрезультатный боевой поход к берегам Крыма и Кавказа против вооруженных сил меньшевистской Грузии.

3. Новый лагерный режим

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 3. Новый лагерный режим

Весной 1930 года, в самый разгар безудержного террора, в лагерях ГПУ внезапно резко изменили лагерный режим. Причин этого перелома никто не знал. За счет «либеральных» веяний в ГПУ этого нельзя было отнести, так как ГПУ в это время взяло курс на усиление террора на воле. Тем не менее весна 1930 года стала гранью двух лагерных режимов. Началось с того, что в Соловецкий лагерь из Москвы была послана специальная комиссия, которая объявила, что уничтожение заключенных, столько лет систематически производившееся в лагерях, есть результат самоуправства лагерных начальников из числа заключенных. Об этом «самоуправстве» ГПК якобы только что узнало и, дав комиссии самые широкие полномочия, поручило ей восстановить справедливость. «Обследование» должно было вскрыть потрясающую картину истязаний, глумления, садизма, неисчислимой гибели человеческих жизней. Все это, конечно, не было тайной для ГПУ, и оно не намеревалось на этом задерживаться: около пятидесяти надзирателей, охраны и другого начальства, набранного из числа заключенных же, особенно рьяно выполнявших директиву об уничтожении заключенных, были немедленно расстреляны. В их число попал прославившийся своей чудовищной жестокостью Курилка с Попова острова и кое-какие другие знаменитости. Некоторые из вольнонаемных гепеустов получили переводы в другие лагеря, но многие из палачей остались на своих местах. Так, например, Борисов, жуткий садист, на совести которого лежит не одна сотня замученных, еще в 1931–1932 годах был начальником административного отдела Соловецкого лагеря.

Глава 16

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 16

В первые недели большевистского правления личные проблемы отошли на второй план. Убеждение в неминуемости очередного переворота столь прочно засело в умах большинства людей, что казалось бессмысленным приспосабливаться к новым условиям. Но с течением времени россияне столкнулись с прозаической необходимостью поиска способов зарабатывать на жизнь. Банковские депозиты изъяли, ценные бумаги обесценились, прочее имущество было конфисковано или не годилось для продажи. Мужчины, женщины и дети нигде не находили опоры, работа не давала надежного заработка, и найти ее было нелегко. Перестали работать частные предприятия, советские власти занимались реорганизацией правительственных учреждений, армия высвобождала миллионы здоровых, работоспособных мужчин, которые не имели понятия, каким образом следует налаживать жизнь в атмосфере хаоса. В качестве временного выхода из положения молодые образованные россияне объединялись в трудовые артели, заключавшие контракты на разные виды работ. Армейские и флотские офицеры, кадеты, гардемарины, студенты университета входили в артели подобного рода. Та, к которой присоединился я, не отличалась от других. Нас было сто человек, мы выбрали из своей среды председателя, в обязанности которого входило обеспечивать контракты, принимать платежи и справедливо распределять деньги среди членов артели. К счастью, наш председатель оказался весьма предприимчивым, а та зима – необычайно снежной. В течение нескольких дней мы освоили расчистку улиц и тротуаров, а также сбивание с крыш больших и тяжелых сосулек. Физический труд на свежем зимнем воздухе после месяцев переживаний и неопределенности доставлял большое удовольствие.

Палеолит

Верхний Палеолит : период примерно с 2.6 миллионов лет назад до 12 000 г. до н.э.

Палеолит. Период примерно с 2.6 миллионов лет назад до 12 000 г. до н.э.

17. Духовенство в тюрьме

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов. Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.

Chapter X

The voyage of the Beagle. Chapter X. Tierra Del Fuego

Tierra del Fuego, first arrival Good Success Bay An Account of the Fuegians on board Interview With the Savages Scenery of the Forests Cape Horn Wigwam Cove Miserable Condition of the Savages Famines Cannibals Matricide Religious Feelings Great Gale Beagle Channel Ponsonby Sound Build Wigwams and settle the Fuegians Bifurcation of the Beagle Channel Glaciers Return to the Ship Second Visit in the Ship to the Settlement Equality of Condition amongst the Natives DECEMBER 17th, 1832.—Having now finished with Patagonia and the Falkland Islands, I will describe our first arrival in Tierra del Fuego. A little after noon we doubled Cape St. Diego, and entered the famous strait of Le Maire. We kept close to the Fuegian shore, but the outline of the rugged, inhospitable Statenland was visible amidst the clouds. In the afternoon we anchored in the Bay of Good Success. While entering we were saluted in a manner becoming the inhabitants of this savage land. A group of Fuegians partly concealed by the entangled forest, were perched on a wild point overhanging the sea; and as we passed by, they sprang up and waving their tattered cloaks sent forth a loud and sonorous shout. The savages followed the ship, and just before dark we saw their fire, and again heard their wild cry. The harbour consists of a fine piece of water half surrounded by low rounded mountains of clay-slate, which are covered to the water's edge by one dense gloomy forest. A single glance at the landscape was sufficient to show me how widely different it was from anything I had ever beheld.

XIII. Арест

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XIII. Арест

Это было в субботу. Хороший день — день передачи. И вечер был спокойный. Хотелось лечь, но у сына оказались драные штаны, надо было ставить заплаты, чтобы он смог пойти в школу. Второй пары брюк у него не было. Я закончила работу поздно, около часа, когда раздался резкий звонок. Открыла: передо мной стоял дворник и два сотрудника ГПУ в военной форме. Кончено. Все, наступила развязка. Все надеялась, что минует. Страшно было думать, что муж в тюрьме остается без помощи, а сынишка, глупый мой щенок, — один среди чужих людей... Бедный, милый мой розовый мальчик, как уйти от тебя ночью, бросить тебя одного! Кажется, умереть будет легче, чем так расстаться с ребенком. Я едва стояла на ногах, но надо было держаться, чтобы не осрамиться перед чекистами. Идем в комнату. Старший агент передает мне розоватую бумажку — ордер на обыск и арест. Дворник стоит и молча глядит в сторону. Он старик, ему жалко меня и стыдно присутствовать при последнем разгроме семьи. Другой агент жадно шарит глазами кругом, еще не смея приняться за работу, как собака, которой не сказали: «Пиль!» Только встал старший, как он бросается в комнату мальчика. — Там комната сына, может быть, вы его пока оставите в покое и начнете здесь. Вам легче будет работать, — прибавляю я, видя, что они колеблются. Я упрямо стремилась выиграть хоть несколько лишних минут спокойствия для бедного мальчонки. Угрюмо и молча соглашаются. Старший жестом предлагает мне сесть около письменного стола, в то время как он перерывает ящики, а другой принимается за книжный шкап.