I. Внутренняя эмиграция
Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума.
Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом.
В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб.
Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка. Последние годы я перешла на службу в Эрмитаж, специализировалась на французском искусстве XVII–XVIII вв., кроме Эрмитажа мне работать негде, но я уверена, что если следователь о чем-нибудь думал, требуя, чтобы я отправилась туда, так только о том, чтобы доставить мне лишнее унижение.
В тюрьме я изнывала от неподвижности: часами готова была ходить по камере шесть шагов взад и вперед, теперь на меня нападала слабость, в трамвае кружилась голова, дома хотелось только лежать, лежать, лежать, и если бы было можно, ни о чем не думать: так мучительно болела голова.
В тюрьме я ненавидела семь часов утра: «Вставать!» — мечтала хоть заболеть, только бы не вставать в этот проклятый час. Теперь я просыпалась в семь часов от чувства мучительного беспокойства, которое ничем не могла унять. Вероятно, обострился порок сердца.
В тюрьме мне казалось таким соблазнительным выпить хорошего, горячего чая из фарфоровой чашки, а не из обжигающей губы алюминиевой кружки. Теперь не хотелось ни есть, ни пить, ни думать о еде.
Я разучилась жить, мне ничего, ничего не хотелось. Нет, я хотела, но не того, что надо делать в данное время: хотелось бы бросить все и уехать к мужу. Но через жен, таких же, как я, мне дали знать, что мужа нет в Кеми, что его отправили куда-то дальше, куда — никто не знал. Надо было ждать известий и добывать работу.
Из домоуправления пришли сказать, что, пока я не поступлю на службу, мне не дадут хлебной карточки, отнимут ее и у сына, потому что безработным и их иждивенцам карточек не полагается. Это была новость. Сын тоже беспокоился и спрашивал:
— Как ты насчет службишки? Начнется школа, меня спросят, на чьем я иждивении.
Ах, ты, горькая советская жизнь. То в тюрьме сиди, насильно ничего не делай, то на воле — лезь в работу.
— Ладно, — говорю сыну, — схожу насчет службишки.
— Куда пойдешь?
— В Эрмитаж. Следователь сказал, чтобы я туда вернулась.
— А тебя возьмут назад?
— Думаю, что нет. Место сохраняется за заключенным на два месяца.
— Зачем же следователь так сказал?
— Соврал, наверно: они всегда врут.
Мальчишка врать органически не умел и к чужой лжи относился трагично, потому что беспомощно страдал от нее...
Задумчиво проводил он меня до дверей Эрмитажа. Мы оба любили этот огромный мир, безукоризненно прекрасный среди безобразной, тяжкой советской действительности. Для меня работа там была второй жизнью, для него — это была фантастическая страна, полная неизвестного, в которой, как по волшебству, вдруг что-то становилось понятным и страшно интересным. Сначала он знал только игрушки из Танагры: лошадки, лебеди, смешные карлики, человечки с привешенными ногами и руками. Каждый раз он с волнением бежал к витрине — все ли на месте? Расплывался от радости и стоял, приплюснув нос к стеклу. Потом любимым стал зал Зевса, — огромный бог с курчавой бородой и золотым орлом, сатиры с рожками, Меркурий. В последнее время он увлекся рыцарями и был вне себя от счастья, когда ему позволяли надеть шлем.
Теперь мы оба подошли к дверям, как изгнанные. Чем заслужили мы обидную участь, он не понимал, и, верно, смутно надеялся на то, что вдруг все станет, как прежде...
— Подожди на набережной, я недолго, — сказала я и вошла в подъезд.
Как все знакомо: ступеньки, вешалка, строгие костюмы служителей, и все, чем полон этот огромный и любимый дом. Но на лицах не то любопытство, не то испуг: не знают, как быть, свой я человек или чужой, а, может быть, даже чем-то опасный. Мне легче было бы чувствовать себя совсем чужой, чем вспоминать, как грубо и бессмысленно меня лишили любимого дела, не потому, что обнаружили хотя бы какой-нибудь намек моей вины, а потому, что я была женой «вредителя».
Чтобы скорей покончить со смутной тревогой, иду прямо к директору Леграну.
— Вы зачем?
Да, это был первый его вопрос. Бывший советский дипломат, оскандалившийся на Дальнем Востоке пьянством и любовными похождениями самого грубого свойства, он в наказание был назначен директором Эрмитажа, и стал, действительно, наказанием для всех научных сотрудников, потому что не стеснялся ни в грубых выражениях, ни в провокационных действиях.
— Затем, что меня направил сюда следователь, сказав, что я должна вернуться на прежнюю работу.
— Ваше место занято, и вы нам больше не нужны.
— Вы разрешите взять мои бумаги?
— Пойдите и возьмите. Постойте! Почему это вы столько времени отсиживались?
— Спросите у следователя, его фамилия — Лебедев. Я же дала подписку о неразглашении.
Он пожал плечами, я вышла с облегченным чувством: ясный конец, и думать не о чем. В канцелярии я получила свой «трудсписок», куда заносят все службы. Без него поступить никуда нельзя. Мой, в который были внесены все мои должности за годы непрерывной работы в Наркомпросе, заканчивался записью, что я исключена со службы вследствие ареста. Если бы я прослужила еще два года, я имела бы право на пенсию как член секции научных работников, теперь я не знала даже, смогу ли я найти работу с таким «волчьим паспортом». Не знала, что мне теперь делать, но на карточке специалиста, также выданной из канцелярии, я прочла, что не имею права брать работы помимо особого отдела биржи труда. Тем лучше — я знала, куда идти: если после 23-летней работы меня выкидывали так, в два счета, я не хотела больше проявлять инициативы, — пускай решают за меня, как хотят.
— Ну, что, — встретил меня сын, — выгнали?
— Выгнали.
— Значит, соврал следователь?
— Соврал.
Мальчишка огорчился:
— Куда ж теперь?
— На биржу труда.
— Верно! — обрадовался он, что есть какой-то выход. — Идем, я тебя провожу. Только тебя не пошлют на чулочную фабрику или на кирпичный завод? — забеспокоился он.
— Нет, у меня карточка специалиста.
— Тогда пойдем.
Мы пошли вместе. У меня теперь был один советчик — сын. Он вырос, стал заботлив и практичен, несмотря на свои двенадцать лет и совсем ребячью рожицу.
Словно догадываясь о моих мыслях, он говорит мне:
— Не горюй! Еще два года, я кончу школу, поступлю в фабзавуч, там платят за работу и дают карточку по первой категории. Тогда ты можешь больше не служить, а в Эрмитаже будешь заниматься, сколько хочешь. Так можно?
— Можно, — говорю, чтобы его не разочаровывать, хотя знаю, что в ФЗУ платят двадцать — тридцать рублей в месяц, что из работы мне теперь не вылезти до смерти, и что моим научным занятиям пришел конец, так как возможны они только при совмещении со службой. Ни одно учреждение, кроме того, не признает сотрудников со стороны, которые «не входят в план». То, что меня выгнали из Эрмитажа, означает, что работать по специальности мне больше не дадут. Какая логика в том, что, сослав специалиста-ихтиолога, считают нужным уничтожить и специалиста-музейника, только потому, что она его жена, — этого не понять. Я шла на биржу посмотреть, как это уничтожение будет доведено до конца.
На бирже труда, в отделе Наркомпроса, народу было мало: несколько учительниц, очевидных неудачниц, две только что кончившие учебу чертежницы и больше никого. Я молча подала свой трудсписок. Служащий прочел, испуганно взглянул на меня и опять принялся читать о моих трудах за двадцать три года.
— Простите, но куда же я могу направить вас? Вы же понимаете, что работников такой квалификации с биржи никогда не требуют.
— Понимаю, — отвечала невозмутимо я. — Но я хотела бы получить работу по направлению с биржи, как полагается.
Я отлично знала, что специалистов всегда приглашает учреждение, как и меня до сих пор приглашали, а вопрос с биржей регулирует post factum канцелярия, но у меня не было прежнего пути.
— Но я же никогда не смогу направить вас на работу, — восклицает в отчаянии искренне пораженный служащий биржи. — Если вы, действительно, хотите получить работу, укажите какую-нибудь другую специальность.
— У меня нет другой специальности, — отвечала я, — вы видите, мне осталось всего два года до пенсии.
— Что же вы можете еще делать? — добивался он. Да, смешно сказать, два десятка лет была старшим помощником хранителя Эрмитажа и вот стою и думаю, что же я вообще еще могу делать. В кухарки и горничные не гожусь, может быть, в няньки?
— Вы знаете какие-нибудь языки? — спрашивает он нерешительно.
— Четыре новых и два древних.
Он опять совершенно скисает:
— Куда же я вас направлю? Что я с вами буду делать?
— Очень просто. Пошлите на самую обыкновенную работу, забудьте, что написано в трудсписке.
— Но это же будет деквалификация! Мы не должны допускать деквалификации.
— В данном случае, это не наша с вами вина.
Он вскочил, бросился куда-то советоваться, вернулся, перебрал все бумажки на своем столе, опять убежал. Я терпеливо и с интересом наблюдала за ним.
Я знала, что в музеях не хватает сотрудников, но вместо меня приняли только что выпустившуюся студентку, которая ничего не знала и учить которую было некому, но что я, выкинутая за борт, могла сделать?
Я предоставляла все силы и знания в распоряжение государства, и вот представитель этого государства мечется, так как боится попасть под пункт о «деквалификации», но девать меня, в сущности, некуда.
— У меня есть только требование в библиотеку, но на самую элементарную работу, — наконец, пытается он выйти из положения.
— Тем лучше, потому что я совершенно не знаю библиотечного дела.
— Вы можете отказаться. От направления не по прямой специальности вы можете отказаться три раза.
— Вы знаете, что я не получу хлебной карточки, пока не возьму работы.
— Да, — говорит он несколько сконфуженно.
— Итак, благодарю вас за прекрасное направление. Надеюсь, что мной там будут довольны, и мне больше не придется вас затруднять.
В учреждении, куда меня направили с биржи, мой трудсписок опять произвел легкий переполох, но я убедила начальство, что работать буду хорошо.
Так я превратилась в библиотекаршу, добросовестную и никому не ведомую. Работа была легкая: я делала ее, как старухи вяжут чулки. Даже сын был доволен, потому что я теперь всегда вовремя приходила со службы. Деквалификация была удобной вещью, но я не могла не чувствовать, что из жизни меня все-таки выкинули. Впрочем, я была далеко не одна. После волны чистки, прокатившейся, пока я сидела в тюрьме, очень многих вышвырнули, и многим проходилось устраиваться по разным учреждениям, где могли использовать только их знание иностранных языков или просто общую интеллигентность. Так, единственная в СССР специалистка по разным камням, человек с заграничной диссертацией и научными трудами, стала секретаршей у инженера, который работал над конструированием музыкальных инструментов; очень известный архитектор и знаток искусства преподавал математику; одна из преподавательниц должна была стать корректоршей, другие делались чертежниками, преподавателями иностранных языков и пр. Это было своеобразное состояние «внутренней эмиграции», — термин, которым большевики клеймили тех, кого они сами выкинули за борт.
Дома у меня также не осталось: я знала, что мужу не вернуться, и мы с сыном навсегда останемся как на развалинах.
Друзья, в сущности, тоже были все потеряны. Приходили какие-то люди, говорили какие-то пустые слова — мы перестали понимать друг друга. Мне часто хотелось сказать им что-нибудь злое и обидное.
Зачем вы приходите сейчас, приносите цветы, конфеты? Кто из вас подумал о моем мальчике, когда он гонял один, полуголодный, а штаны свои подкручивал на веревочку и гвоздик, потому что оторвались все застежки?
Если бы тюрьма не выучила меня молчать, я стала бы невыносима, но теперь у меня был прием: я закрывала на минуту глаза, чтобы не видеть человека, по отношению к которому поднималась злоба, а тот думал, что я устала, и уходил.
Один из моих прежних друзей пригласил меня обедать. Была икра, еще какие-то деликатесы, добытые через Торгсин, сладкое. А во мне гвоздем сидела мысль, что ни он, ни кто-нибудь другой не послали моему мужу ни одного рубля, а за три месяца каторги у него не было ни копейки, чтобы купить себе хоть лишний кусок хлеба.
Я думала так не с обидой, — обида чувство слишком мягкое, а с холодной злобой. Только с теми, кто сам сидел или у кого сидели близкие, я могла поговорить по-человечески. Недаром, на bals des victimes допускались только те, кто на себе перенес террор.
Итак, это был конец: ни дома, ни дела, ни друзей. Чем жить? Сыном и мужем? Но разве я могла создать для них хотя бы подобие жизни, если мы были обречены?
Список иллюстраций
Короли подплава в море червонных валетов. Список иллюстраций
XVII. Обвинение
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XVII. Обвинение
Семь допросов, следовавших один за другим, приводили меня во все большее недоумение: грозили расстрелом, но ни в чем конкретном не обвиняли. При таком положении меня так же легко было расстрелять, как и выпустить на волю. Чтобы понапрасну не терзаться бессмысленными в этих стенах вопросами, самое разумное было бы признать, что ничего, кроме произвола, в ГПУ нет, что следователи допрашивают отчасти, чтобы провести служебное время, отчасти про запас — не сболтнешь ли чего лишнего. Но успокоиться на этом очень трудно, и, чтобы предугадать свою судьбу, оставалось заниматься наблюдениями над другими заключенными и следить, по возможности, за их судьбой. Женщины легко делились по предъявляемым им обвинениям на группы, и приговоры были также типизированы по этим общим признакам, а совершенно не по степени их личной вины, если бы таковая обнаруживалась. Самой многочисленной была категория «жен», куда, по существу, надо было отнести также сестер, племянниц, матерей, а иногда и бабушек. Некоторые семьи были представлены тремя поколениями, многие — двумя. Заключение их в тюрьму называлось «мерой социального воздействия» и направлялось против главного арестованного, они же сами в счет не шли. Жен тревожили допросами, остальных же, большей частью, просто держали, чтобы лишить их родственника всякой помощи и угнетающе действовать на его психику. В приговорах женам обыкновенно определяли наказание на одну степень легче, чем мужу, даже если они не имели никакого отношения «к делу», по которому привлекали его.
XI. Передача
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XI. Передача
Среди пустых, тяжелых дней, служебных притеснений, угнетающей борьбы за кусок хлеба, за полено дров, за каждый день и шаг существования, тяжкого для всех и непосильного, когда семья разрушена, остается один настоящий день — день передачи. Перемена чистого белья и точное количество перечисленных в списке продуктов, — вот все, в чем она заключается. Ни слова привета, никакой вести о том хотя бы, что все живы и здоровы, — ничего. Но в тюрьме этот пакет, где все говорит о доме, — единственная связь с жизнью; на воле — это единственное, что делаешь со смыслом, с сознанием действительной пользы. Все заключенные и все их жены, матери и дети начинают жить волнующими приготовлениями, ждать этого дня, как встречи. Подумать со стороны — как все это просто: собрал белье, еду и передал пакет. На деле же — совсем, совсем не так. Первая задача — достать продукты: мясо, яйца, масло, яблоки, сухие фрукты, соленые огурцы, табак, чай, сахар. Все это имеется только в магазинах ГПУ, в кооперативах же, доступных рядовым гражданам, почти никогда не бывает, а если когда-нибудь и выдается, то редко и в ничтожном количестве, тогда как для передачи перечисленные продукты нужно иметь каждую неделю. Дома советский гражданин питается картошкой, сдабривая ее селедкой, луком и случайными продуктами, которые иногда завозят в город, собрать же для передачи редкостные деликатесы — задача вроде той, что задается ведьмами в сказках. Мы все пропали бы, если бы не жалкие, грязные рынки, на которых советская власть вынуждена пока терпеть мелких торговцев, часто помогающих продавцам подворовывать из кооперативов.
7. «Ком-баре»
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 7. «Ком-баре»
К этим начальническим фигурам примыкали коммунисты и комсомольцы, занимавшие меньшие должности. Большинство их были на так называемой «общественной» работе как члены месткомов, фабкомов и прочих полагающихся комитетов; они же заполняли канцелярию и сидели у теплых мест — в кооперативе, складах, отделе снабжения. На производстве бывали единицы, но в таком случае при них неизменно находился беспартийный заместитель, несущий ответственность. В море они не работали как большевики, не стремились коммунизировать состав капитанов. Если какого-нибудь коммуниста и заставляли поступить на траулер, он оттуда сбегал при первой возможности. Все эти люди были пришлые, многие с уголовной практикой, которую они не всегда забывали, а иногда и успешно применяли в тресте. Они критиковали работу других совершенно ее не зная, занимались изданием «стенгазеты» и писанием в ней пасквилей, «проведением очередных кампаний по займам, политграмоте, текущей политике», но реальной работы не делали.
Глава XVIII
Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XVIII. Таити и Новая Зеландия
Переход через Низменный архипелаг Таити. Вид на остров Горная растительность Вид на Эимео Экскурсия в глубь острова Глубокие ущелья Ряд водопадов Множество полезных дикорастущих растений Трезвость жителей Состояние их нравственности Созыв парламента Новая Зеландия Бухта Айлендс. Хиппа Экскурсия в Уаимате Хозяйство миссионеров Английские сорняки, ныне одичавшие Уаиомио Похороны новозеландки Отплытие в Австралию 20 октября. — Закончив съемку Галапагосского архипелага, мы направились на Таити и начали длинный переход в 3 200 миль. Через несколько дней мы вышли из облачной и сумрачной области океана, простирающейся зимой на большое расстояние от побережья Южной Америки. Теперь мы наслаждались солнечной, ясной погодой и, подгоняемые постоянным пассатом, весело плыли со скоростью 150—160 миль в день. Температура в этой области Тихого океана, лежащей ближе к его центру, выше, чем близ американских берегов. Термометр на юте днем и ночью колебался между 27 и 28°, и это было очень приятно; но уже одним-двумя градусами выше жара становится невыносимой. Мы прошли через Низменный, или Опасный, архипелаг и видели несколько тех любопытнейших колец из коралловой почвы, чуть возвышающихся над водой, которым дали название лагунных островов. Над длинной, ослепительно белой береговой полосой тянется зеленая полоса растительности; уходя в обе стороны, полосы быстро суживаются вдали и теряются за горизонтом. С верхушки-мачты внутри кольца видно обширное пространство спокойной воды.
«Жена вредителя»
Побег из ГУЛАГа. Часть 3. «Жена вредителя»
Это не политическая книга, это повесть о женской советской доле в годы террора — 1930–1931. Не думаю, чтобы кто-нибудь из большевистского правительства верил в миф о «вредительстве», под лозунгом борьбы с которым осуществлялся террор. Во вредительство вообще никто не верил. На удивление всем, оно было объявлено новым проявлением классовой борьбы, раскрытие его стало частью внутренней политики и, как всегда при исполнении директив политбюро, проведено с максимальной энергией. Это усердие — массовые аресты, допросы с пристрастием, иногда и прямые пытки, расстрелы, ужасы лагерей и ссылки — проявлялось так, как будто это самое естественное для советской жизни, как людоедство для антропофагов. Бежавшие советские дипломаты и чекисты развернули такую картину цинизма правительственного аппарата, какую мало кто представляет себе в СССР. Но никто не сказал о жизни тех людей, которые обречены быть гражданами СССР. Не знаю даже, представляет ли само большевистское правительство, во что оно превратило существование своих подданных. С высот своего коммунистического величия оно не видит тех, кем правит, и презирает тех, кого губит. Ни дома, ни семьи, ни личной безопасности нет у гражданина «самой свободной страны в мире», как бы он ни был чист и безупречен по отношению к государству, с какой бы беззаветностью ни работал на свою страну. Он не человек, он раб, похуже крепостного или беглого негра. Как только имя его нужно для политических целей ГПУ, он объявляется врагом социалистического государства.
1095 - 1291
From 1095 to 1291
Early High Middle Ages. From the Council of Clermont in 1095 to the Fall of Acre in 1291.
Глава 10
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 10
Май 1917 года покончил со стадией перебранки и ознаменовал вступление в стадию разочарования в революции. Все находили развитие событий отвратительным, и никто не скрывал своих чувств. Больше не предпринималось искренних попыток обратить кого-либо в свою веру или убедить в чем-либо. Люди больше ничего не доказывали, они определились в убеждениях и отвечали смехом на каждый довод. Массы людей опасались, что революция окажется пустым звуком. Война продолжалась, как прежде, и, поскольку надежда на скорый мир отсутствовала, солдаты находились в постоянной готовности к суровым испытаниям. В положении трудящихся никаких чудодейственных изменений к лучшему не произошло. С ростом цен заводской рабочий с трудом сводил концы с концами. Крестьяне не могли понять, почему им надо дожидаться конституционного совещания для раздела земли, которую они в состоянии взять немедленно. Страной правили представители все тех же классов, которые прежде сформировали кабинет министров. Солдаты, рабочие и крестьяне стали проявлять признаки нетерпения и требовать доказательств, что в стране действительно утвердился новый порядок. Они относились с насмешками и вызовом к образованным классам, чью неприязнь к своим надеждам ощущали и чье сопротивление немедленным переменам приписывали эгоистическим мотивам. В своем стремлении получить от революции выгоды трудящиеся массы раскачивали государственный корабль до опасного крена. С другой стороны, националистически мыслящие группы, наблюдающие крушение Российской империи, тоже теряли веру во Временное правительство.
10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!
Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 10. Новая версия следствия: Ахтунг! Ахтунг! Огненные шары в небе!
А 31 марта произошло весьма примечательное событие - все члены поисковой группы, находившиеся в лагере в долине Лозьвы, увидели НЛО. Валентин Якименко, участник тех событий, в своих воспоминаниях весьма ёмко описал случившееся : "Рано утром было ещё темно. Дневальный Виктор Мещеряков вышел из палатки и увидел движущийся по небу светящийся шар. Разбудил всех. Минут 20 наблюдали движение шара (или диска), пока он не скрылся за склоном горы. Увидели его на юго-востоке от палатки. Двигался он в северном направлении. Явление это взбудоражило всех. Мы были уверены, что гибель дятловцев как-то связана с ним." Об увиденном было сообщено в штаб поисковой операции, находившийся в Ивделе. Появление в деле НЛО придало расследованию неожиданное направление. Кто-то вспомнил, что "огненные шары" наблюдались примерно в этом же районе 17 февраля 1959 г. о чём в газете "Тагильский рабочий" была даже публикация. И следствие, решительно отбросив версию о "злонамеренных манси-убийцах", принялось работать в новом направлении. Не совсем понятно, какую связь хотели обнаружить работники прокуратуры между светящимся объектом в небе и туристами на земле, но факт остаётся фактом - в первой половине апреля 1959 г. Темпалов отыскал и добросовестно допросил ряд военнослужащих внутренних войск, наблюдавших полёт светящихся небесных объектов около 06:40 17 февраля 1959 г. Все они находились тогда в карауле и дали непротиворечивые описания наблюдавшегося явления. По словам военнослужащих, полёт таинственного объекта был хорошо виден на протяжении от восьми (минимальцая оценка) до пятнадцати (максимальная) минут.
Глава 11
Борьба за Красный Петроград. Глава 11
Значительная тяжесть работы по проведению в оборонительное состояние города Петрограда ложилась на районные революционные тройки, которые возникли в Петрограде в летние дни 1919 г. и продолжали свое существование еще в течение длительного периода, заостряя внимание то на одних, то на других актуальных вопросах, поставленных в порядок дня самой жизнью {312}. Момент возникновения районных революционных троек обусловливался введением в городе осадного положения. Состав их назначался Петроградским комитетом РКП(б) из числа членов районного комитета партии и членов исполкома районного совета. Революционные тройки по районам являлись исполнительными органами Комитета [359] обороны г. Петрограда и находились в непосредственном подчинении коменданта Петроградского укрепленного района. Комитету обороны принадлежало право окончательного утверждения состава троек. На обязанности районных революционных троек лежало в основном максимальное обеспечение обороноспособности района.
I. Рождение сына
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. I. Рождение сына
Мой сын родился в теплый сентябрьский день. Мягко светило солнце, сад шуршал желтыми и красными листьями; небо было синее; все как полагается в хорошую осень. А в это время шел первый год большевиков: разруха охватывала всю жизнь; надвигался голод. Все только и говорили о нем, но никто еще не понимал, как это может быть страшно. Революция меня, вообще говоря, не пугала: я выросла в профессорской, очень либеральной семье и была уверена в том, что революция должна создать настоящую свободу мысли и деятельности, что же касается материальных затруднений, их можно перетерпеть. Не может быть, думалось мне, чтобы при любых условиях муж и я, культурные и трудоспособные, не заработали на жизнь. Но первое ощущение, с которым я проснулась на другой день после рождения сына, был голод. Мне было даже стыдно — так это ощущение было надоедливо и неотступно. Денег едва хватило, чтобы расплатиться с докторшей. Весь мой расчет был на довольно крупную сумму, которую я должна была получить с издательства, но оно тянуло выплату, было неожиданно ликвидировано, и я осталась без заработанных денег. Муж взял вторую службу, я должна была вернуться к своей педагогической работе, но при том, как росли цены на рынке, этого заработка нам не могло хватить и на полмесяца. Меня кормили чем могли, но этого было так мало — ужас! Я не смела признаться даже самой себе, как меня мучил голод, особенно после того, как покормишь сына. Голова кружилась, спина болела, слабость охватывала такая, что, кажется, не знаешь, что отдала бы, чтобы съесть чего-нибудь настоящего, питательного.