I. Внутренняя эмиграция

Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума.

Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом.

В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб.

Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка. Последние годы я перешла на службу в Эрмитаж, специализировалась на французском искусстве XVII–XVIII вв., кроме Эрмитажа мне работать негде, но я уверена, что если следователь о чем-нибудь думал, требуя, чтобы я отправилась туда, так только о том, чтобы доставить мне лишнее унижение.

В тюрьме я изнывала от неподвижности: часами готова была ходить по камере шесть шагов взад и вперед, теперь на меня нападала слабость, в трамвае кружилась голова, дома хотелось только лежать, лежать, лежать, и если бы было можно, ни о чем не думать: так мучительно болела голова.

В тюрьме я ненавидела семь часов утра: «Вставать!» — мечтала хоть заболеть, только бы не вставать в этот проклятый час. Теперь я просыпалась в семь часов от чувства мучительного беспокойства, которое ничем не могла унять. Вероятно, обострился порок сердца.

В тюрьме мне казалось таким соблазнительным выпить хорошего, горячего чая из фарфоровой чашки, а не из обжигающей губы алюминиевой кружки. Теперь не хотелось ни есть, ни пить, ни думать о еде.

Я разучилась жить, мне ничего, ничего не хотелось. Нет, я хотела, но не того, что надо делать в данное время: хотелось бы бросить все и уехать к мужу. Но через жен, таких же, как я, мне дали знать, что мужа нет в Кеми, что его отправили куда-то дальше, куда — никто не знал. Надо было ждать известий и добывать работу.

Из домоуправления пришли сказать, что, пока я не поступлю на службу, мне не дадут хлебной карточки, отнимут ее и у сына, потому что безработным и их иждивенцам карточек не полагается. Это была новость. Сын тоже беспокоился и спрашивал:

— Как ты насчет службишки? Начнется школа, меня спросят, на чьем я иждивении.

Ах, ты, горькая советская жизнь. То в тюрьме сиди, насильно ничего не делай, то на воле — лезь в работу.

— Ладно, — говорю сыну, — схожу насчет службишки.

— Куда пойдешь?

— В Эрмитаж. Следователь сказал, чтобы я туда вернулась.

— А тебя возьмут назад?

— Думаю, что нет. Место сохраняется за заключенным на два месяца.

— Зачем же следователь так сказал?

— Соврал, наверно: они всегда врут.

Мальчишка врать органически не умел и к чужой лжи относился трагично, потому что беспомощно страдал от нее...

Задумчиво проводил он меня до дверей Эрмитажа. Мы оба любили этот огромный мир, безукоризненно прекрасный среди безобразной, тяжкой советской действительности. Для меня работа там была второй жизнью, для него — это была фантастическая страна, полная неизвестного, в которой, как по волшебству, вдруг что-то становилось понятным и страшно интересным. Сначала он знал только игрушки из Танагры: лошадки, лебеди, смешные карлики, человечки с привешенными ногами и руками. Каждый раз он с волнением бежал к витрине — все ли на месте? Расплывался от радости и стоял, приплюснув нос к стеклу. Потом любимым стал зал Зевса, — огромный бог с курчавой бородой и золотым орлом, сатиры с рожками, Меркурий. В последнее время он увлекся рыцарями и был вне себя от счастья, когда ему позволяли надеть шлем.

Теперь мы оба подошли к дверям, как изгнанные. Чем заслужили мы обидную участь, он не понимал, и, верно, смутно надеялся на то, что вдруг все станет, как прежде...

— Подожди на набережной, я недолго, — сказала я и вошла в подъезд.

Как все знакомо: ступеньки, вешалка, строгие костюмы служителей, и все, чем полон этот огромный и любимый дом. Но на лицах не то любопытство, не то испуг: не знают, как быть, свой я человек или чужой, а, может быть, даже чем-то опасный. Мне легче было бы чувствовать себя совсем чужой, чем вспоминать, как грубо и бессмысленно меня лишили любимого дела, не потому, что обнаружили хотя бы какой-нибудь намек моей вины, а потому, что я была женой «вредителя».

Чтобы скорей покончить со смутной тревогой, иду прямо к директору Леграну.

— Вы зачем?

Да, это был первый его вопрос. Бывший советский дипломат, оскандалившийся на Дальнем Востоке пьянством и любовными похождениями самого грубого свойства, он в наказание был назначен директором Эрмитажа, и стал, действительно, наказанием для всех научных сотрудников, потому что не стеснялся ни в грубых выражениях, ни в провокационных действиях.

— Затем, что меня направил сюда следователь, сказав, что я должна вернуться на прежнюю работу.

— Ваше место занято, и вы нам больше не нужны.

— Вы разрешите взять мои бумаги?

— Пойдите и возьмите. Постойте! Почему это вы столько времени отсиживались?

— Спросите у следователя, его фамилия — Лебедев. Я же дала подписку о неразглашении.

Он пожал плечами, я вышла с облегченным чувством: ясный конец, и думать не о чем. В канцелярии я получила свой «трудсписок», куда заносят все службы. Без него поступить никуда нельзя. Мой, в который были внесены все мои должности за годы непрерывной работы в Наркомпросе, заканчивался записью, что я исключена со службы вследствие ареста. Если бы я прослужила еще два года, я имела бы право на пенсию как член секции научных работников, теперь я не знала даже, смогу ли я найти работу с таким «волчьим паспортом». Не знала, что мне теперь делать, но на карточке специалиста, также выданной из канцелярии, я прочла, что не имею права брать работы помимо особого отдела биржи труда. Тем лучше — я знала, куда идти: если после 23-летней работы меня выкидывали так, в два счета, я не хотела больше проявлять инициативы, — пускай решают за меня, как хотят.

— Ну, что, — встретил меня сын, — выгнали?

— Выгнали.

— Значит, соврал следователь?

— Соврал.

Мальчишка огорчился:

— Куда ж теперь?

— На биржу труда.

— Верно! — обрадовался он, что есть какой-то выход. — Идем, я тебя провожу. Только тебя не пошлют на чулочную фабрику или на кирпичный завод? — забеспокоился он.

— Нет, у меня карточка специалиста.

— Тогда пойдем.

Мы пошли вместе. У меня теперь был один советчик — сын. Он вырос, стал заботлив и практичен, несмотря на свои двенадцать лет и совсем ребячью рожицу.

Словно догадываясь о моих мыслях, он говорит мне:

— Не горюй! Еще два года, я кончу школу, поступлю в фабзавуч, там платят за работу и дают карточку по первой категории. Тогда ты можешь больше не служить, а в Эрмитаже будешь заниматься, сколько хочешь. Так можно?

— Можно, — говорю, чтобы его не разочаровывать, хотя знаю, что в ФЗУ платят двадцать — тридцать рублей в месяц, что из работы мне теперь не вылезти до смерти, и что моим научным занятиям пришел конец, так как возможны они только при совмещении со службой. Ни одно учреждение, кроме того, не признает сотрудников со стороны, которые «не входят в план». То, что меня выгнали из Эрмитажа, означает, что работать по специальности мне больше не дадут. Какая логика в том, что, сослав специалиста-ихтиолога, считают нужным уничтожить и специалиста-музейника, только потому, что она его жена, — этого не понять. Я шла на биржу посмотреть, как это уничтожение будет доведено до конца.

На бирже труда, в отделе Наркомпроса, народу было мало: несколько учительниц, очевидных неудачниц, две только что кончившие учебу чертежницы и больше никого. Я молча подала свой трудсписок. Служащий прочел, испуганно взглянул на меня и опять принялся читать о моих трудах за двадцать три года.

— Простите, но куда же я могу направить вас? Вы же понимаете, что работников такой квалификации с биржи никогда не требуют.

— Понимаю, — отвечала невозмутимо я. — Но я хотела бы получить работу по направлению с биржи, как полагается.

Я отлично знала, что специалистов всегда приглашает учреждение, как и меня до сих пор приглашали, а вопрос с биржей регулирует post factum канцелярия, но у меня не было прежнего пути.

— Но я же никогда не смогу направить вас на работу, — восклицает в отчаянии искренне пораженный служащий биржи. — Если вы, действительно, хотите получить работу, укажите какую-нибудь другую специальность.

— У меня нет другой специальности, — отвечала я, — вы видите, мне осталось всего два года до пенсии.

— Что же вы можете еще делать? — добивался он. Да, смешно сказать, два десятка лет была старшим помощником хранителя Эрмитажа и вот стою и думаю, что же я вообще еще могу делать. В кухарки и горничные не гожусь, может быть, в няньки?

— Вы знаете какие-нибудь языки? — спрашивает он нерешительно.

— Четыре новых и два древних.

Он опять совершенно скисает:

— Куда же я вас направлю? Что я с вами буду делать?

— Очень просто. Пошлите на самую обыкновенную работу, забудьте, что написано в трудсписке.

— Но это же будет деквалификация! Мы не должны допускать деквалификации.

— В данном случае, это не наша с вами вина.

Он вскочил, бросился куда-то советоваться, вернулся, перебрал все бумажки на своем столе, опять убежал. Я терпеливо и с интересом наблюдала за ним.

Я знала, что в музеях не хватает сотрудников, но вместо меня приняли только что выпустившуюся студентку, которая ничего не знала и учить которую было некому, но что я, выкинутая за борт, могла сделать?

Я предоставляла все силы и знания в распоряжение государства, и вот представитель этого государства мечется, так как боится попасть под пункт о «деквалификации», но девать меня, в сущности, некуда.

— У меня есть только требование в библиотеку, но на самую элементарную работу, — наконец, пытается он выйти из положения.

— Тем лучше, потому что я совершенно не знаю библиотечного дела.

— Вы можете отказаться. От направления не по прямой специальности вы можете отказаться три раза.

— Вы знаете, что я не получу хлебной карточки, пока не возьму работы.

— Да, — говорит он несколько сконфуженно.

— Итак, благодарю вас за прекрасное направление. Надеюсь, что мной там будут довольны, и мне больше не придется вас затруднять.

В учреждении, куда меня направили с биржи, мой трудсписок опять произвел легкий переполох, но я убедила начальство, что работать буду хорошо.

Так я превратилась в библиотекаршу, добросовестную и никому не ведомую. Работа была легкая: я делала ее, как старухи вяжут чулки. Даже сын был доволен, потому что я теперь всегда вовремя приходила со службы. Деквалификация была удобной вещью, но я не могла не чувствовать, что из жизни меня все-таки выкинули. Впрочем, я была далеко не одна. После волны чистки, прокатившейся, пока я сидела в тюрьме, очень многих вышвырнули, и многим проходилось устраиваться по разным учреждениям, где могли использовать только их знание иностранных языков или просто общую интеллигентность. Так, единственная в СССР специалистка по разным камням, человек с заграничной диссертацией и научными трудами, стала секретаршей у инженера, который работал над конструированием музыкальных инструментов; очень известный архитектор и знаток искусства преподавал математику; одна из преподавательниц должна была стать корректоршей, другие делались чертежниками, преподавателями иностранных языков и пр. Это было своеобразное состояние «внутренней эмиграции», — термин, которым большевики клеймили тех, кого они сами выкинули за борт.

Дома у меня также не осталось: я знала, что мужу не вернуться, и мы с сыном навсегда останемся как на развалинах.

Друзья, в сущности, тоже были все потеряны. Приходили какие-то люди, говорили какие-то пустые слова — мы перестали понимать друг друга. Мне часто хотелось сказать им что-нибудь злое и обидное.

Зачем вы приходите сейчас, приносите цветы, конфеты? Кто из вас подумал о моем мальчике, когда он гонял один, полуголодный, а штаны свои подкручивал на веревочку и гвоздик, потому что оторвались все застежки?

Если бы тюрьма не выучила меня молчать, я стала бы невыносима, но теперь у меня был прием: я закрывала на минуту глаза, чтобы не видеть человека, по отношению к которому поднималась злоба, а тот думал, что я устала, и уходил.

Один из моих прежних друзей пригласил меня обедать. Была икра, еще какие-то деликатесы, добытые через Торгсин, сладкое. А во мне гвоздем сидела мысль, что ни он, ни кто-нибудь другой не послали моему мужу ни одного рубля, а за три месяца каторги у него не было ни копейки, чтобы купить себе хоть лишний кусок хлеба.

Я думала так не с обидой, — обида чувство слишком мягкое, а с холодной злобой. Только с теми, кто сам сидел или у кого сидели близкие, я могла поговорить по-человечески. Недаром, на bals des victimes допускались только те, кто на себе перенес террор.

Итак, это был конец: ни дома, ни дела, ни друзей. Чем жить? Сыном и мужем? Но разве я могла создать для них хотя бы подобие жизни, если мы были обречены?

Chapter IX

The voyage of the Beagle. Chapter IX. Santa Cruz, Patagonia, and The Falkland Islands

Santa Cruz Expedition up the River Indians Immense Streams of Basaltic Lava Fragments not transported by the River Excavations of the Valley Condor, Habits of Cordillera Erratic Boulders of great size Indian Relics Return to the Ship Falkland Islands Wild Horses, Cattle, Rabbits Wolf-like Fox Fire made of Bones Manner of Hunting Wild Cattle Geology Streams of Stones Scenes of Violence Penguins Geese Eggs of Doris Compound Animals APRIL 13, 1834.—The Beagle anchored within the mouth of the Santa Cruz. This river is situated about sixty miles south of Port St. Julian. During the last voyage Captain Stokes proceeded thirty miles up it, but then, from the want of provisions, was obliged to return. Excepting what was discovered at that time, scarcely anything was known about this large river. Captain Fitz Roy now determined to follow its course as far as time would allow. On the 18th three whale-boats started, carrying three weeks' provisions; and the party consisted of twenty-five souls—a force which would have been sufficient to have defied a host of Indians. With a strong flood-tide and a fine day we made a good run, soon drank some of the fresh water, and were at night nearly above the tidal influence. The river here assumed a size and appearance which, even at the highest point we ultimately reached, was scarcely diminished. It was generally from three to four hundred yards broad, and in the middle about seventeen feet deep.

Античность

Античность : период примерно с 800 г. до н.э. по 476 г. н.э.

Античность : период примерно с 800 г. до н.э. по 476 г. н.э.

1945 - 1991

С 1945 по 1991 год

Холодная война. С конца Второй мировой войны в 1945 до распада СССР в 1991.

2100 г. до н.э. - 1550 г. до н.э.

С 2100 г. до н.э. по 1550 г. до н.э.

Средний Бронзовый век. От образования Среднего царства Древнего Египта в 2100-2000 г.г. до н.э. до начала Нового царства Древнего Египта примерно в 1550 г. до н.э.

1914 - 1918

С 1914 по 1918 год

Первая мировая война с 1914 по 1918 год.

XXII. Последний допрос

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XXII. Последний допрос

Пришло лето: июнь, июль. Все изнывали от жары и духоты. Толстые каменные стены отдавали сырость, накопленную за десятки лет. В камерах было парко, как в скверном погребе. Ничего не делая, не двигаясь, мы худели и бледнели хуже, чем зимой, а надзирательницы приходили загорелые, веселые от солнца. Кончался пятый месяц моей отсидки и десятый, как арестовали мужа. Четыре с половиной месяца прошло, как мне предъявили обвинение и перестали вызывать на допросы. Я ничего не знала и не могла понять, когда же конец «делу». — Теперь ждите, — говорили старые надзирательницы. У них были свои приметы и, привыкнув к терпеливой заключенной, они невольно начали жалеть меня. — У нас всегда так: если через два месяца не выпустят, ждите пяти, а что на допрос не зовут — это хорошо. Из женских одиночек почти все получили пять — десять лет лагерей. Они оставались до утверждения приговора московским ГПУ, которое судило их заочно, и с тяжким равнодушием дотягивали последние дни тюрьмы, за которой ждала ссылка в мороз и голод. Одна пережила смертный приговор, замененный десятью годами Соловков. И для меня тянулись дни бессмысленно и тупо. Вдруг вызов. К допросу. Конец! Какой конец? Как можно передать, что значит идти навстречу приговору? Откуда-то ползет, охватывает безумный, дикий протест. Как? Идти самой, чтобы услышать нелепый приговор себе, мужу, ребенку? Молча прочесть и подписать определение тупых профессионалов ГПУ? Все было, как в кошмарном сне: кабинет следователя, за окном все та же ветка, но с пыльными, сохнущими листьями.

1763 - 1789

С 1763 по 1789 год

С конца Семилетней войны в 1763 до начала Великой французской революции в 1789.

Таблица 3

«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне. Крупные боевые корабли, потопленные и поврежденные германскими торпедными катерами : Таблица

Шнелльботы : Крупные боевые корабли, потопленные и поврежденные германскими торпедными катерами Класс Название Страна Дата Район атаки Атаковавший катер Потоплены торпедным оружием ЛД «Ягуар» Франция 23.5.1940 у Дюнкерка S-21, S-23 ЭМ «Уейкфул» Англия 29.5.1940 у Дюнкерка S-30 ЭМ «Сирокко» Франция 31.5.1940 у Дюнкерка S-23, S-26 ЭскМ «Эксмур» Англия 25.2.1941 вост. побережье Англии S-30 ЭМ «Вортиджерн» Англия 15.3.1942 вост. побережье Англии S-104 ЭМ «Хейсти» Англия 15.6.1942 Ливия S-55 ЭскМ «Пенилан» Англия 3.12.1942 зап. часть Ла-Манша S-115 ЭМ «Лайтнинг» Англия 12.3.1943 Тунис S-158 или S-55 ЭскМ «Эскдейл» Норвегия 13.4.1943 зап.

Предисловие

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Предисловие

«...Как это часто бывает в истории, наши чувства склоняются на сторону тех, чье поражение мы должны считать, тем не менее, идущим во благо». Джон Адамс Дойль. «Английские колонии в Америке» Это краткое напутствие предназначено для тех, кто приступает к чтению с полной уверенностью в моей пристрастности. Хотелось бы напомнить, что никто не в состоянии дать совершенно объективное описание собственной жизни, как бы ни желал этого. Личные впечатления не всегда поддаются объяснению, но во многом определяются окружающей этого человека средой: семьей, друзьями, строем жизни – словом, всем, что формирует личность, всем, что влияет на нее на протяжении ее пути. В данном случае речь идет о моем восприятии дореволюционной России. Я знаю, что в стране было много несправедливости, что определенные социальные группы страдали от произвола царской власти. Тем не менее мне повезло быть членом семьи, жившей в более комфортных, благоприятных условиях, поэтому мое отношение к дореволюционной жизни в России достаточно позитивно. Столь очевидные противоречия заставляют меня признать свои ограниченные возможности и убеждают в том, что окончательную оценку революции следует оставить будущему поколению, которое сможет быть более объективным. У меня же нет желания делать окончательные выводы или пытаться проводить сравнения старого и нового. Эти страницы просто посвящены истории болезни общества – тем событиям, которые я наблюдал в то время и в которых участвовал.

8. Дырка в голову

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 8. Дырка в голову

Неделю меня не вызывали на допрос. Я не удивлялся, так как в камере вскоре узнал повадки следователей. Основная заповедь советского арестанта — не верь следователю — действительна во всех мелочах. Следователь врет всегда. Если он говорит: «Я вас вызову завтра», значит, он собирается оставить вас в покое; если грозит: «Лишу передачи», значит, об этом и не думает, и т. д. И все же, даже зная это, очень трудно действительно не верить следователю. Арестант, которому сказано, что его вызовут на допрос, невольно его ждет и волнуется. Так для меня прошла неделя монотонной суетной жизни в камере, в которой часы и дни слиты в один поток, и кажется, будто только что началось это сидение, и в то же время, что продолжается бесконечно долго. Наконец, снова раздался голос стража, неверно читающего мою фамилию: — Имя, отчество? Давай! Следователь Барышников сидит с мрачным видом. — Садитесь. Как поживаете? — Ничего. — Давно вас не вызывал. Очень занят. Познакомились с камерой? — Познакомился. — Нашли знакомых? — Нет. — С кем сошлись ближе? — С бандитами. Хорошие ребята — Сокол, Смирнов и другие. Знаете? — А еще с кем? — Больше ни с кем. — Пора бросить ваши увертки и отвечать как следует. Я пожал плечами. — Ваши преступления нам известны... Бросьте ваш независимый вид. Вы — вредитель.

V. Дни как дни, и ничего особенного

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. V. Дни как дни, и ничего особенного

К середине третьего дня мы, наконец, прошли все признаки жилья, порубок, человека. Лес стоял совершенно нетронутый, нехоженый. Когда же мы садились отдыхать, к нам слетались птицы-кукши, садились на лесины и внимательно оглядывали нас, вертя головками. Они перекликались, болтали, подсаживались ближе. Нам, собственно, нечего было благодарить их за внимание, и муж поворковывал, объясняя нам, как любопытны кукши, и как каждый охотник умеет следить за ними, чтобы находить, например, раненого зверя, но птахи были так приветливы, так милы, что мы с сыном не могли не забавляться ими. Мы помнили, что это третий день нашего бегства, что сегодня нас ищут с особой энергией, и гепеусты, наверное, подняли на ноги всех лесорубов, которых мы прошли вчера, но мы не могли не чувствовать той особенной легкости и воли, которая охватывает в диких, нетронутых местах. У мужа было радостное лицо, какого я давно не видала. Он помолодел: вид у него был уверенный и смелый, как на охоте, хотя теперь охота шла на него. Сбежали. К концу дня, однако, мы пережили вновь испуг: когда мы отдыхали в глубоком логу, у ручейка, ясно послышался стук, как будто кто-то выколачивал трубку о ствол дерева и потом пошел тихо, но ломая под ногами сучья. Мы полегли за елку. Муж, прислушавшись, встал и пошел навстречу звуку. Вернулся он успокоенный. — Олень сбивает себе старые рога. Трава по логу смята — его следы. — А если б не олень? — Отсюда бы он не ушел, — усмехнулся он уверенно. — На этот счет я тоже разузнал кое-что.

XXIII. Домой

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XXIII. Домой

На улицах было жарко, пыльно и душно. Окна кооперативов стояли совершенно пустые. На тележках продавали какую-то вялую зелень. Все шли усталые, скучные. В трамвае ссорились и переругивались. А все-таки, если бы установить всеобщую повинность и пересажать всех обывателей в ГПУ, они бы поняли, что нельзя так спокойно ходить по Шпалерке, считая, что это их не касается, пока их самих туда не засадили. Они поняли бы цену жизни и воли, чтобы вовремя ее защитить, а не таскали по улицам свою серую скуку, свою жалкую жизнь, опустошенную нуждой и страхом, пока их не засадят в застенок. Дома я нашла то, что ожидала: чужие люди, беспорядок, распроданные вещи. Дома, очага не существовало более, но сквозь горечь и боль утрат прорвался и вернул к жизни один крик: — Мама!.. Крик, полный восторга, изумления, любви, невысказанного горя, всего, что накопилось в его одиноком крохотном сердце. — Мама, мама, мама! — говорил он тихо, громко, ласково, жалобно, на все голоса, не находя больше слов. — Почему ты такой худой и бледный? — спросила я, ощупывая его повсюду. Как было замечательно, что я могла его трогать и гладить, моего брошенного мальчика. — Ты болел? — Нет, только один раз, немножко. У меня была крапивная лихорадка. Но я отнес твою передачу в тот день, чтобы ты не волновалась. Доктор сказал, что можно.