1. Арест

После опубликования постановления ГПУ о расстреле «48-ми» я не сомневался в том, что буду арестован. В постановлении о расстреле В. К. Толстого указывалось — «руководитель вредительства по Северному району» (это был мой ближайший друг); при таком же объявлении относительно С. В. Щербакова — «руководитель контрреволюционной организации в Севгосрыбтресте» (это был самый близкий мне человек из работников треста).

Было очевидно, что спешно расстреляв «руководителей вредительской организации», далее будут искать «организацию», а так как никакой организации не было, то будут подбирать людей, наиболее подходящих для этого, по мнению ГПУ. В «Севгосрыбтресте», кроме Щербакова, был пока арестован только К. И. Кротов, который уже более полугода находился в тюрьме. Явно, что для «организации» этого было мало. Из оставшихся в «Севгосрыбтресте» специалистов, занимавших ответственные должности, было четверо, заведующих отделами: Н. Скрябин — заведующий планово-статистическим отделом, инженеры К. и П. — отделами техническим и рационализаторским, и я — научно-исследовательским. Главный инженер сменился в 1930 году и еще ничего не успел построить, так как ввиду беспрестанных изменений планов, строительных работ в 1930 году, в сущности, не было.

Из кого ГПУ будет формировать уже объявленную «организацию» в «Севгосрыбтресте»? Несомненно, что меня должны взять в первую очередь: моя дружба с В. К. Толстым и С. В. Щербаковым всем была известна, я — дворянин, что прописано во всех анкетах, меня не любят коммунисты, находя, что у меня «непролетарская психология». Всего этого более чем достаточно. Н. Н. Скрябин — он десять лет превосходно и честно работал в тресте, но именно это, то есть его продолжительная работа в одном учреждении, могло быть для него опасным. С другой стороны, его отец был крестьянин, бывший ссыльный царского правительства, а отдел, которым он руководил, имел очень ограниченную самостоятельность. Его могли оставить в покое.

Инженеры К. и С. совершенно не подходили для роли участников организации, так как уже были раз использованы ГПУ и сосланы, как «вредители», один на десять, другой — на пять лет, и из Соловецкого лагеря проданы в трест. ГПУ получало за них хорошие деньги; было бы глупо отказываться от дохода и вторично навязывать им «вредительство».

Итак, совершенно ясно, что меня должны взять. Дальше два выхода— расстрел или Соловки, третьего решения после ареста ГПУ в таких случаях не бывает. Жизнь кончена. Что будет с женой и сыном? Вероятно, сошлют в глушь, как семьи расстрелянных «48-ми», конфисковав домашний скарб, то есть лишив последнего куска хлеба. Сыну не дадут учиться. Что делать? Бежать? Это, может быть, было бы не так трудно, потому что непосредственной слежки за мной не было, я это проверял несколько раз, только перлюстрировали почту и подслушивали телефонные разговоры. Бежать я все же не хотел по двум причинам: 1. Этим я дал бы козырь в руки ГПУ, которое могло бы говорить, что, значит, было вредительство, если я бежал, и 2. Быстро организовать побег с женой и одиннадцатилетним сыном было невозможно, оставлять их — значило обречь на ссылку.

Лишить себя жизни? Это, может быть, был наилучший выход, к которому многие прибегли бы на моем месте. Я много думал об этом, но страшно было думать о мальчике, который был ко мне очень привязан, и вокруг которого жизнь начинала развертываться все более трагически. Я колебался.

Надо было давно ехать в Мурманск, так как мой отпуск кончился, но я написал в трест о своем категорическом отказе работать в Мурманске и не поехал туда. Что я мог потерять? Максимум, меня послали бы работать принудительным порядком куда-нибудь в другое место, на половинном содержании. В моем положении это было не страшно. Мне предлагали работу в Москве, в Баку, во Владивостоке. Я решил взять место в провинции и, если не арестуют, проработать зиму, перевезти к себе семью и тщательно подготовить побег за границу. Мы подробно обсудили это с женой, внимательно осмотрели карту окраин СССР, хорошо знакомых нам по прошлым экспедициям, и решили остановиться на этом. Я должен был добиваться места, которое давало бы мне возможно большую свободу передвижения и приближало бы к границе. Ничего другого не оставалось.

Я не сомневался, что тяжко будет начинать новую жизнь в чужой стране в сорок два года. Двадцать лет я работал в одной специальности, отдал своей стране большую и лучшую часть жизни и сил. За мной не было никакой вины, и все же ни мне, ни жене, ни бедному моему мальчишке не оставалось другого выхода, как бежать. На родине нам места больше не было.

Шли тягостные дни ожидания и медленных переговоров о новом назначении: надо было устроить так, чтобы меня послали, якобы против моей воли, туда куда я хотел поехать, иначе ГПУ не пустило бы меня в приграничную область. Это требовало времени.

Я избегал видеться с кем бы то ни было, так как знакомство со мной, обреченным, могло быть опасным. При случайных встречах часть знакомых панически бежала от меня, меньшая стремилась выказать сочувствие и подчеркнуть, что они все же меня не сторонятся. То и другое было неприятно.

Каждый вечер, когда сынишка укладывался спать, мы с женой долго сидели и ждали. Мы не говорили об этом, но прекрасно знали, чего ждем, и что это, может быть, последние минуты нашей жизни вдвоем.

Иногда стыдно было, что меня не берут. Прошел почти месяц со дня расстрелов, многие были посажены в тюрьмы... Чем заслужил я милость палачей? Я не скрывал, как отношусь к ним, и не был ни на одном собрании, на которых «клеймили вредителей».

Это все же случилось и очень просто. Дома я был один. Сынишка, тоскуя от тревоги взрослых, ушел в кино. Он, как и мы, не находил себе места. Жена еще не вернулась со службы.

Звонок. Я открыл — управдом и некто в штатском. Я понял. Свершилось.

Штатский протянул мне бумажку — ордер на обыск и арест.

— Пожалуйста.

Он прошел в комнату, служившую мне спальней и кабинетом, и приступил к обыску. Это был неопытный еще практикант ГПУ, был неловок, не умел открыть ни одного ящика в моем старинном бюро. Обыск был поверхностный, явно формальный. Из массы бумаг и рукописей, которые были у меня в столе и в шкафу, он взял один блокнот, лежавший сверху. Разумеется, он не мог бы сказать, почему он взял его, а не что-нибудь другое. Мне было совершенно все равно, что он берет.

Когда вернулась жена, обыск был кончен, я собирался «в дорогу»: две смены белья, подушка, одеяло, несколько кусков сахара и несколько яблок, — ничего съестного дома не было.

Я переменил белье.

— Я готов, — сказал я гепеусту и подумал: «Готов к смерти». Меня долго не увозили. Тюремные автомобили были в разгоне и не справлялись со своей задачей.

Не буду вспоминать этих последних минут. Не могу. В автомобиле я оказался один: можно было смело поместить десять-двенадцать человек в такую машину, в фургон с двумя длинными боковыми скамьями, а меня везут одного, — вероятно, я крупный преступник.

В передней стенке — крошечное оконце, защищенное решеткой, в него видны спины шофера и конвойного. В оконце мелькают фонари и кусочки знакомых домов и улиц, которые я вижу в последний раз. Едем через Дворцовый мост. Это решительный момент: сейчас определится, куда меня направят, — во внутреннюю тюрьму на Гороховую или на Шпалерную. Остановились. Открыли дверцы. Сейчас потащат. Гороховая — жуткое место, хуже Шпалерки. Улица пуста. У ворот — двое в кожаных куртках, их громкие голоса звучат гулко и жутко. Воздух теплый и влажный, ветер тянет с моря. Стоим довольно долго, меня не трогают. Оказывается, поехали за новым пассажиром. Его вталкивают с вещами, и мы едем дальше. Новый сидит против меня, сгорбившись, собравшись в комочек; держит на коленях вещи, хотя рядом много места; ему неудобно, но он, видимо, этого не замечает. Посмотрев на меня, еще больше сгорбился. Лицо осунувшееся и испуганное.

Везут нас по Миллионной, по набережной; если свернем у Литейного моста — значит, на Шпалерную, если на мост — значит в «Кресты». Свернули на Шпалерке к «Предвариловке», официально, Д.П.З. — «Дом предварительного заключения», — социалистическое правительство любит деликатные названия. Во дворе двери вновь открыты, стража бесцеремонно зубоскалит между собой, нас понукает:

«Ну, давай!»

Вылезаем, плетемся по лестнице. Канцелярия тюрьмы грязная и прокуренная. Я жду, мой компаньон заполняет анкету. Гепеуст, сидя за низкой перегородкой, лениво и равнодушно задает вопросы. Тот отвечает, как первый ученик, смотря в глаза, неестественно громко, с большой готовностью. По его тону для меня ясно, что он убежден в своей благонадежности, в том, что его арест — недоразумение, что все сейчас выяснится и его освободят.

«Есть еще наивные люди в СССР, и как их еще много», — подумал я.

— Который раз арестованы? — бурчал гепеуст.

— О, первый раз, конечно, первый.

— Ранее судились?

— Нет, нет, конечно.

Голос звучал у него возбужденно, почти радостно. Как после таких хороших ответов не отпустить его!

Его увели. На меня — никакого внимания. Долго еще сидел я. Наконец, дали самому заполнить анкету. Это лучше, чем отвечать на вопросы, можно спокойно обдумать каждое слово, тем более что я знал за собой один грех по отношению к советской власти, — я скрыл свое военное прошлое. Надо было не провраться и сделать все складно. Правда, опыт перед этим был громадный — сколько я этих анкет за тринадцать лет заполнил! Для искренности тона в графе «социальное происхождение» не отлыниваю, не пишу — «сын служащего», а твердо ставлю «потомственный дворянин».

— Как относитесь к советской власти? — Пишу — «сочувствую», по ходячему анекдоту, дальше следует мысленное добавление — «но помочь ничем не могу».

— Служили ли в старой армии? — Нет.

— Служили ли в красной армии? — Нет.

В первом случае вру, потому что в военное время служил. Подписываюсь под предупреждением, что последствия сообщения в анкете ложных сведений мне известны.

Ничего, все равно хуже не будет. Главное — не сдаваться и сопротивляться до конца.

Просмотрел, — все написано складно, почерк ровный и твердый. Следить за собой — тоже очень существенно.

Повели по лестницам. Считаю этажи — четвертый. На площадке лестницы — обыск: отобрали галстук, подтяжки, подвязки для носков, шнурки от штиблет, чтобы не повесился. Простыни — пропустили. Это все пустяки, но неприятно оказаться в растерзанном виде, повеситься же, конечно, на штанах проще, чем на галстуке. Часы я сам оставил дома, потому что знал, что их не пропускают.

Один из парней, который меня обыскивал, относился ко мне, видимо, сочувственно и совестливо. Когда он обыскивал мой чемодан, второй ушел относить отобранное в кладовую. Он увидел яблоки.

— Не полагается. Ну ладно, бери. Вот с чемоданом как. Ну, быстро айда с чемоданом в камеру!

Мы пошли вперед по коридору.

Я только потом узнал, что чемодан и яблоки он пропустил незаконно, и не мог сразу оценить его доброго отношения. Яблоки запрещены, так как в тюрьме для подследственных строго авитаминозный режим: все сырое — фрукты, овощи, молоко — строжайше запрещено. Чемодан запрещается потому, что в нем есть металлические части, из которых, по мнению ГПУ, можно изготовить оружие.

Появляется второй надзиратель.

— Веди в двадцать вторую!

Часы, висящие в коридоре, показывают три. До утра недолго.

20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении

Попробуем нарисовать общую картину произошедшего на склоне Холат-Сяхыл в первом, так сказать, приближении. Около 15:00, возможно несколько позже, в момент окончания установки палатки, когда оставалось лишь закрепить на растяжках конёк крыши, группа Игоря Дятлова столкнулась с угрозой физической расправы, которая исходила от вооружённых огнестрельным оружием людей. На самом начальном этапе развития конфликта от группы "дятловцев" отделились Тибо-Бриньоль и Золотарёв, которые наблюдали за происходившим у палатки с некоторого удаления, не имея ни малейшей возможности повлиять на ситуацию. Вооружённые люди в силу неких особых причин не ставили перед собой задачу убить туристов немедленно и возле палатки - они рассчитывали "выморозить" группу, выгнав её на холод. С этой целью неизвестные потребовали, чтобы "дятловцы" сняли обвуь, рукавицы и головные уборы. Во время раздевания возникли пререкания, последовали ответные угрозы со стороны туристов и они, скорее всего, проявили пассивное неподчинение. Можно предполагать, что в эти минуты особенно активно демонстрировали возмущение девушки, спровоцировав первое, пока незначительное, применение силы со стороны нападавших. Косвенно на это указывают разрывы деталей одежды Зины Колмогоровой (рукав свитера). Тогда же мог получить сильные разрывы нижней части штанины и Георгий Кривонищенко (тех самых шаровар, что впоследствии будут обнаружены на теле Людмилы Дубининой). Возможно, возникшую заварушку Рустем Слободин использовал для того, чтобы напасть на одного из тех, кто грозил оружием.

X. Пустые дни

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. X. Пустые дни

He знаю, как рассказать о мучительно пустых днях, потянувшихся после ареста мужа. Арест в то время был почти смертельным приговором. Каждый день мог быть и моим последним днем на воле. Несколько проще казалось умереть, а надо было жить, чтобы не оборвать две другие жизни: одну большую, там, в тюрьме, другую маленькую, беспомощно и удивленно смотревшую, как исчезали кругом милые, родные лица. Газеты были полны сообщений, как в дни войны. Сначала жуткая инсценировка «процесса Промпартии», когда Рамзин, бросив фразу, что с его организацией связано около 2000 человек, открыто признал, за сколько жизней он купил свою. Потом угодливая подготовка «академического дела», то есть разгром русской, главным образом исторической, науки, когда судьба ученых была решена в застенках ГПУ. И, наконец, мерзейший «процесс меньшевиков», когда недавние партийцы клялись и кланялись, выдавая сами себя и друг друга. Все это усиливало только чувство бездонной пустоты, в которой тонула все русская интеллигенция. Чем больше смертей, чем больше каторжных приговоров, тем равнодушней становились все кругом. Гибли уже не отдельные люди, погибал весь класс. Террор разрастался в общую катастрофу, поглощавшую личности, сметавшую все на своем пути, как стихийное бедствие. До сих пор, в течение всех революционных лет, для интеллигенции смысл жизни был в работе, чем больше дезорганизации вносила революция, тем напряженней становился труд, чтобы, несмотря на отчаянную, гибельную политику, спасти что только можно в несчастной стране. Теперь все это становилось непосильным. Ответом на 13 лет упорного труда в самых тяжких условиях был слепой, безжалостный террор.

Chapter IV

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter IV

Original of the most famous pirates of the coasts of America Famous exploit of Pierre le Grand. I HAVE told you in the preceding chapters how I was compelled to adventure my life among the pirates of America; which sort of men I name so, because they are not authorized by any sovereign prince: for the kings of Spain having on several occasions sent their ambassadors to the kings of England and France, to complain of the molestations and troubles those pirates often caused on the coasts of America, even in the calm of peace; it hath always been answered, "that such men did not commit those acts of hostility and piracy as subjects to their majesties; and therefore his Catholic Majesty might proceed against them as he should think fit." The king of France added, "that he had no fortress nor castle upon Hispaniola, neither did he receive a farthing of tribute from thence." And the king of England adjoined, "that he had never given any commissions to those of Jamaica, to commit hostilities against the subjects of his Catholic Majesty." Nor did he only give this bare answer, but out of his royal desire to pleasure the court of Spain, recalled the governor of Jamaica, placing another in his room; all which could not prevent these pirates from acting as heretofore. But before I relate their bold actions, I shall say something of their rise and exercises; as also of the chiefest of them, and their manner of arming themselves before they put to sea. The first pirate that was known upon Tortuga was Pierre le Grand, or Peter the Great. He was born at Dieppe in Normandy.

II. На отлете

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. II. На отлете

Странное чувство: я собираюсь в отчаянный побег, и стоит кому-нибудь заподозрить меня в этом, расстрел обеспечен и мне, и мужу, — но вместе с тем страдаю от невозможности взглянуть последний раз на то, что остается. Ни на что не хватает времени, сердце заходится от печали: я же расстаюсь со всем, со всеми! Я не успеваю опомниться, и вот мы с сыном уже в поезде и едем увы, знакомой дорогой. По-прежнему у насыпи заключенные копают землю, едут на свидания жены, конфузливо сторонясь других пассажиров. Но я теперь не чувствую себя повязанной с ними одной участью. Я еду не на свидание, а гораздо дальше. Мы с сыном попадаем в компанию студентов, которых послали из лесного техникума нарядчиками и десятниками на лесозаготовки. Настроение у них не очень веселое, и мне еще приходится их утешать. Сапоги выдали не всем, — как по лесу ходить в поношенных штиблетах — неизвестно. Накомарников нет совсем. Сказали, что все выдадут на месте работы, но кто этому поверит? Не ехать было нельзя, потому что лесной техникум на общем собрании вызвался послать студентов на лесозаготовки. Приняли постановление общим криком, а потом уже по разверстке определяли, кого куда. В светлую полярную ночь не спится: душно, жарко, из окон засыпает песком и паровозной сажей. — Ты чего не дрыхнешь? — перешептываются двое студентов на верхних полках. — Помнишь, Мишку убили в прошлом году? — Не в этих местах. Под Архангельском. — Тоже на лесозаготовках. — Случай. — Невеселый! — Ясно. Лесорубам не веселее нашего.

Конституция (Основной Закон) Союза Советских Социалистических Республик - 1924 год

Конституция (Основной Закон) Союза Советских Социалистических Республик. Утверждена II Съездом Советов Союза ССР от 31 января 1924 года

Центральный Исполнительный Комитет Союза Советских Социалистических Республик, торжественно провозглашая незыблемость основ Советской власти, во исполнение постановления 1 съезда Советов Союза Советских Социалистических Республик, а также на основании Договора об образовании Союза Советских Социалистических Республик, принятого на 1 съезде Советов Союза Советских Социалистических Республик в городе Москве 30 декабря 1922 года, и, принимая во внимание поправки и изменения, предложенные центральными исполнительными комитетами союзных республик, постановляет: Декларация об образовании Союза Советских Социалистических Республик и Договор об образовании Союза Советских Социалистических Республик составляют Основной Закон (Конституцию) Союза Советских Социалистических Республик. Раздел первый Декларация об образовании Союза Советских Социалистических Республик Со времени образования советских республик государства, мира раскололись на два лагеря: лагерь капитализма и лагерь социализма. Там, в лагере капитализма — национальная вражда и неравенство колониальное рабство и шовинизм, национальное угнетение и погромы, империалистические зверства и войны. Здесь, в лагере социализма — взаимное доверие и мир, национальная свобода и равенство, мирное сожительство и братское сотрудничество народов. Попытки капиталистического мира на протяжении десятков лет разрешить вопрос о национальности путем совмещения свободного развития народов с системой эксплоатации человека человеком оказались бесплодными. Наоборот, клубок национальных противоречий все более запутывается, угрожая самому существованию капитализма.

11. Система понуждения заключенных к работе

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 11. Система понуждения заключенных к работе

Хорошо известно, что принудительный труд непроизводителен. «Срок идет!» — одно из любимых изречений заключенных, которым они выражают свое отношение к подневольному труду. Этим они хотят сказать: как ни работай, хоть лоб разбей на работе, хоть ничего не делай, время движется одинаково и вместе с ним проходит и срок назначенного заключения. У заключенных нет и слова «работать», они заменяют его соловецкими словами: «втыкать» или «ишачить», от слова ишак — осел. Труд по-соловецки — «втык». Что это значит и откуда взялось, никто хорошенько не знает, но самая бессмысленность слова выразительна. Это отношение заключенных к принудительному труду не тайна для ГПУ, и для понуждения их к работе оно разработало сложную систему мероприятий. До 1930 года в лагерях «особого назначения» эти меры были просты: заключенным давали уроки, невыполнивших морили голодом, били, истязали, убивали. Теперь в «трудовых, исправительных» лагерях эти меры более разнообразны. Есть категория мер и прежнего порядка, лагерей «особого назначения», — это меры физического воздействия. На всех работах, где это возможно по их характеру, по-прежнему устанавливаются суточные задания — уроки. Невыполняющим урока сокращают рацион питания. Основа питания — это черный хлеб; на тяжких физических работах выдают по восемьсот граммов в сутки. При невыполнении урока выдачу хлеба снижают, в зависимости от процента невыполнения, до пятисот граммов и даже до трехсот граммов в день.

The pirates of Panama or The buccaneers of America

John Esquemeling : New York, Frederick A. Stokes company publishers, 1914

A true account of the famous adventures and daring deeds of Sir Henry Morgan and other notorious freebooters of the Spanish main by John Esquemeling, one of the buccaneers who was present at those tragedies. Contents

13. Мой первый допрос

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 13. Мой первый допрос

Медленно шел я к стоящему на высоком берегу одноэтажному длинному, как барак, дому ГПУ. Вокруг него, как и у других домов Мурманска, забора не было; грязь такая же, как всюду. Перед домом среди вонючих помойных ям рылись свиньи. Прихожая, или комната для дежурных, разделена низкой перегородкой, за которой сидят двое в красноармейской форме. Один деятельно крутил ручку допотопного телефона, всегда бывшего в неисправности, второй зевал и лениво разглядывал меня. — Вам кого? Протянул ему молча повестку. — Обождите. Сел на скамью, уныло смотрю, как медленно движутся стрелки на стенных часах. Дежурные говорят о выдачах в кооперативе. Наконец, подходит красноармеец. — Давайте! Пропустил меня вперед и ввел в коридор. Арестован я уже, или это у них такой общий порядок водить под конвоем? Коридор широкий, грязный, темный. Справа ряд дверей с висячими замками — камеры. Здесь сейчас С. В. Щербаков и К. И. Кротов, люди, которые, может быть, заслуживают наибольшего уважения в тресте. У одной из дверей в конце коридора конвойный останавливает меня. — Обождите. — Слегка стучит в дверь, вводит в кабинет следователя. Грязные тесовые стены, некрашеный пол, два стола, три стула. За одним из столов сидит женщина. «Опять ждать, — подумал я, — верно, стенографистка». Мне и в голову не пришло, что следователем может быть женщина; меня удивило, когда она обратилась ко мне со словами: — Товарищ Чернавин, садитесь, нам надо много о чем с вами поговорить. Она указала мне на стул перед ее столом.

3. «А ну, давай к следователю»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 3. «А ну, давай к следователю»

Из-за решетки громко выкрикнули мою фамилию. Мне давали дорогу и по пути оглядывали с любопытством — новенький. У решетки стоял тюремный страж — красноармеец, конвоир. Он повторил фамилию. — Я. — Имя, отчество? Назвал свое имя и отчество. — Давай к следователю. Я уже хотел идти, как кто-то из заключенных остановил меня и быстро, вполголоса, сказал: — Это на допрос. Возьмите еды. Помните одно — не верьте следователю. Я вернулся, взял в карман яблоко. — А ну, давай! — торопил страж. Я вышел в коридор. Опять по лестницам, через решетчатые переборки в каждом этаже, со щелканьем замка и лязгом двери, которую дежурный постоянно захлопывает с усердием и спешкой. Второй этаж. Буфет для следователей: на прилавке экспортные папиросы, пирожные, бутерброды, фрукты. Такого буфета нет нигде, кроме учреждений ГПУ и кремлевских. Из буфета шел коридор, от которого массивной стеной с решеткой был отделен второй, параллельный коридор, куда выходили нумерованные кабинеты следователей. Конвойный, все время ведя меня перед собой, доставил меня к двери и постучал. Послышалось что-то неясное в ответ. — Давай! — скомандовал он мне. Я открыл дверь и вошел в кабинет. «Давай!» на скупом тюремном языке значит очень много. Давай — на прогулку. «Давай в пальто без вещей» — значит на Гороховую, на верные пытки. «Давай с вещами!» — на расстрел, и точно так же, но исключительно редко — на волю. Кабинет — маленькая комната размера одиночной камеры.

I. Рождение сына

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. I. Рождение сына

Мой сын родился в теплый сентябрьский день. Мягко светило солнце, сад шуршал желтыми и красными листьями; небо было синее; все как полагается в хорошую осень. А в это время шел первый год большевиков: разруха охватывала всю жизнь; надвигался голод. Все только и говорили о нем, но никто еще не понимал, как это может быть страшно. Революция меня, вообще говоря, не пугала: я выросла в профессорской, очень либеральной семье и была уверена в том, что революция должна создать настоящую свободу мысли и деятельности, что же касается материальных затруднений, их можно перетерпеть. Не может быть, думалось мне, чтобы при любых условиях муж и я, культурные и трудоспособные, не заработали на жизнь. Но первое ощущение, с которым я проснулась на другой день после рождения сына, был голод. Мне было даже стыдно — так это ощущение было надоедливо и неотступно. Денег едва хватило, чтобы расплатиться с докторшей. Весь мой расчет был на довольно крупную сумму, которую я должна была получить с издательства, но оно тянуло выплату, было неожиданно ликвидировано, и я осталась без заработанных денег. Муж взял вторую службу, я должна была вернуться к своей педагогической работе, но при том, как росли цены на рынке, этого заработка нам не могло хватить и на полмесяца. Меня кормили чем могли, но этого было так мало — ужас! Я не смела признаться даже самой себе, как меня мучил голод, особенно после того, как покормишь сына. Голова кружилась, спина болела, слабость охватывала такая, что, кажется, не знаешь, что отдала бы, чтобы съесть чего-нибудь настоящего, питательного.

IV. Люди

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. IV. Люди

Ночью идти было спокойнее. День, когда люди бродят даже по таким диким местам, опасен и тревожен. Мы шли быстро, и, чтобы быть меньше заметными, — отец впереди, на некотором расстоянии сын, потом я. Места были прекрасные: в глубине долины протекала полноводная река, то бурливая, то порожистая, как горные речки, то со спокойным широким плесом. По обрывистым берегам стояли высокие сосны. Тишина была полная: птицы уже не пели, зверья никакого не было видно. Вдруг, когда я еще ничего не успела заметить подозрительного, муж нагнулся и словно скатился под обрыв, за ним мальчик, за ним и я. Условленно было делать немедленно то, что делает вожак. Из-за края обрыва я увидела, что в нескольких саженях стояли дома: два или три. На другом берегу тоже был дом. Людей не было видно, но если бы мы увидали кого, и, следовательно, кто-то нас мог заметить, то это было бы печально. В панике мы заметались по округе, с обрыва бросились в лес, пересекли болото, пошли в гору. Я окончательно потеряла направление и ничего не понимала. Вуаль у меня была порвана сучками, на которые я натыкалась, под нее набились комары, поедали мои уши и слепили глаза. Солнце жгло. В лесу недвижно стояло паркое, сырое тепло. Я выбивалась из сил и не могла догнать отца с сыном, которые что-то видели, перебегали, нагнувшись, быстро шли в гору уже без всякой тропы. Наконец, они присели за огромную поваленную ель, собираясь, очевидно, поесть, потому что со вчерашнего дня еще никто не проглотил ни кусочка. Я не могла и думать о еде: сердце у меня билось, в висках стучало, и, дойдя до них, я бросилась ничком на землю, закрыв голову макинтошем, чтобы только передохнуть от комаров.

24. Свидание

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 24. Свидание

Я стоял посреди нашего загона, стараясь ничего не слышать и увидеть сына. Наконец я увидел его. Он стоял у самой решетки, крепко вцепившись в нее; он кричал мне, делал мне знаки, звал. Я бросился к нему, прорвался сквозь толпу заключенных, но не мог добраться до решетки: — Пустите, пустите, ради Бога, — кричал я тем, кто плотно облепил решетку, но никто не слышал меня и не обращал внимания. Каждый видел перед собой только дорогое ему лицо, каждый напрягал все силы, чтобы услышать последние слова. Я пытался силой оттолкнуть одного из них. Он на секунду обернулся ко мне: лицо его было мокро от слез, глаза ничего не видели, не понимали, и он опять судорожно вцепился в решетку. В полном отчаянии, видя, что время уходит, я силой двинулся вперед, налег плечом, ухватился одной рукой за решетку. Послышался глухой треск, все хитроумное сооружение резко наклонилось, к нам бросилась стража, решетку поддержали, чем-то подперли, но мне удалось в это время притиснуться к ней вплотную, и я мог видеть сына и улавливать его слова, которые он кричал изо всей силы. — Мама в тюрьме, — доносилось до меня сквозь гул и стоны человеческих воплей. — Я ношу ей передачу. Свидания мне не дают. Она раз мне прислала письмо, — надрывался мой бедный мальчик. — Как живет N.? — спрашивал я про одного близкого человека, которого я думал просить взять к себе нашего сына, если жену также сошлют. — Она в тюрьме. — A N.N.? — Она тоже в тюрьме. Миша тоже один.