I. Внутренняя эмиграция

Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума.

Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом.

В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб.

Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка. Последние годы я перешла на службу в Эрмитаж, специализировалась на французском искусстве XVII–XVIII вв., кроме Эрмитажа мне работать негде, но я уверена, что если следователь о чем-нибудь думал, требуя, чтобы я отправилась туда, так только о том, чтобы доставить мне лишнее унижение.

В тюрьме я изнывала от неподвижности: часами готова была ходить по камере шесть шагов взад и вперед, теперь на меня нападала слабость, в трамвае кружилась голова, дома хотелось только лежать, лежать, лежать, и если бы было можно, ни о чем не думать: так мучительно болела голова.

В тюрьме я ненавидела семь часов утра: «Вставать!» — мечтала хоть заболеть, только бы не вставать в этот проклятый час. Теперь я просыпалась в семь часов от чувства мучительного беспокойства, которое ничем не могла унять. Вероятно, обострился порок сердца.

В тюрьме мне казалось таким соблазнительным выпить хорошего, горячего чая из фарфоровой чашки, а не из обжигающей губы алюминиевой кружки. Теперь не хотелось ни есть, ни пить, ни думать о еде.

Я разучилась жить, мне ничего, ничего не хотелось. Нет, я хотела, но не того, что надо делать в данное время: хотелось бы бросить все и уехать к мужу. Но через жен, таких же, как я, мне дали знать, что мужа нет в Кеми, что его отправили куда-то дальше, куда — никто не знал. Надо было ждать известий и добывать работу.

Из домоуправления пришли сказать, что, пока я не поступлю на службу, мне не дадут хлебной карточки, отнимут ее и у сына, потому что безработным и их иждивенцам карточек не полагается. Это была новость. Сын тоже беспокоился и спрашивал:

— Как ты насчет службишки? Начнется школа, меня спросят, на чьем я иждивении.

Ах, ты, горькая советская жизнь. То в тюрьме сиди, насильно ничего не делай, то на воле — лезь в работу.

— Ладно, — говорю сыну, — схожу насчет службишки.

— Куда пойдешь?

— В Эрмитаж. Следователь сказал, чтобы я туда вернулась.

— А тебя возьмут назад?

— Думаю, что нет. Место сохраняется за заключенным на два месяца.

— Зачем же следователь так сказал?

— Соврал, наверно: они всегда врут.

Мальчишка врать органически не умел и к чужой лжи относился трагично, потому что беспомощно страдал от нее...

Задумчиво проводил он меня до дверей Эрмитажа. Мы оба любили этот огромный мир, безукоризненно прекрасный среди безобразной, тяжкой советской действительности. Для меня работа там была второй жизнью, для него — это была фантастическая страна, полная неизвестного, в которой, как по волшебству, вдруг что-то становилось понятным и страшно интересным. Сначала он знал только игрушки из Танагры: лошадки, лебеди, смешные карлики, человечки с привешенными ногами и руками. Каждый раз он с волнением бежал к витрине — все ли на месте? Расплывался от радости и стоял, приплюснув нос к стеклу. Потом любимым стал зал Зевса, — огромный бог с курчавой бородой и золотым орлом, сатиры с рожками, Меркурий. В последнее время он увлекся рыцарями и был вне себя от счастья, когда ему позволяли надеть шлем.

Теперь мы оба подошли к дверям, как изгнанные. Чем заслужили мы обидную участь, он не понимал, и, верно, смутно надеялся на то, что вдруг все станет, как прежде...

— Подожди на набережной, я недолго, — сказала я и вошла в подъезд.

Как все знакомо: ступеньки, вешалка, строгие костюмы служителей, и все, чем полон этот огромный и любимый дом. Но на лицах не то любопытство, не то испуг: не знают, как быть, свой я человек или чужой, а, может быть, даже чем-то опасный. Мне легче было бы чувствовать себя совсем чужой, чем вспоминать, как грубо и бессмысленно меня лишили любимого дела, не потому, что обнаружили хотя бы какой-нибудь намек моей вины, а потому, что я была женой «вредителя».

Чтобы скорей покончить со смутной тревогой, иду прямо к директору Леграну.

— Вы зачем?

Да, это был первый его вопрос. Бывший советский дипломат, оскандалившийся на Дальнем Востоке пьянством и любовными похождениями самого грубого свойства, он в наказание был назначен директором Эрмитажа, и стал, действительно, наказанием для всех научных сотрудников, потому что не стеснялся ни в грубых выражениях, ни в провокационных действиях.

— Затем, что меня направил сюда следователь, сказав, что я должна вернуться на прежнюю работу.

— Ваше место занято, и вы нам больше не нужны.

— Вы разрешите взять мои бумаги?

— Пойдите и возьмите. Постойте! Почему это вы столько времени отсиживались?

— Спросите у следователя, его фамилия — Лебедев. Я же дала подписку о неразглашении.

Он пожал плечами, я вышла с облегченным чувством: ясный конец, и думать не о чем. В канцелярии я получила свой «трудсписок», куда заносят все службы. Без него поступить никуда нельзя. Мой, в который были внесены все мои должности за годы непрерывной работы в Наркомпросе, заканчивался записью, что я исключена со службы вследствие ареста. Если бы я прослужила еще два года, я имела бы право на пенсию как член секции научных работников, теперь я не знала даже, смогу ли я найти работу с таким «волчьим паспортом». Не знала, что мне теперь делать, но на карточке специалиста, также выданной из канцелярии, я прочла, что не имею права брать работы помимо особого отдела биржи труда. Тем лучше — я знала, куда идти: если после 23-летней работы меня выкидывали так, в два счета, я не хотела больше проявлять инициативы, — пускай решают за меня, как хотят.

— Ну, что, — встретил меня сын, — выгнали?

— Выгнали.

— Значит, соврал следователь?

— Соврал.

Мальчишка огорчился:

— Куда ж теперь?

— На биржу труда.

— Верно! — обрадовался он, что есть какой-то выход. — Идем, я тебя провожу. Только тебя не пошлют на чулочную фабрику или на кирпичный завод? — забеспокоился он.

— Нет, у меня карточка специалиста.

— Тогда пойдем.

Мы пошли вместе. У меня теперь был один советчик — сын. Он вырос, стал заботлив и практичен, несмотря на свои двенадцать лет и совсем ребячью рожицу.

Словно догадываясь о моих мыслях, он говорит мне:

— Не горюй! Еще два года, я кончу школу, поступлю в фабзавуч, там платят за работу и дают карточку по первой категории. Тогда ты можешь больше не служить, а в Эрмитаже будешь заниматься, сколько хочешь. Так можно?

— Можно, — говорю, чтобы его не разочаровывать, хотя знаю, что в ФЗУ платят двадцать — тридцать рублей в месяц, что из работы мне теперь не вылезти до смерти, и что моим научным занятиям пришел конец, так как возможны они только при совмещении со службой. Ни одно учреждение, кроме того, не признает сотрудников со стороны, которые «не входят в план». То, что меня выгнали из Эрмитажа, означает, что работать по специальности мне больше не дадут. Какая логика в том, что, сослав специалиста-ихтиолога, считают нужным уничтожить и специалиста-музейника, только потому, что она его жена, — этого не понять. Я шла на биржу посмотреть, как это уничтожение будет доведено до конца.

На бирже труда, в отделе Наркомпроса, народу было мало: несколько учительниц, очевидных неудачниц, две только что кончившие учебу чертежницы и больше никого. Я молча подала свой трудсписок. Служащий прочел, испуганно взглянул на меня и опять принялся читать о моих трудах за двадцать три года.

— Простите, но куда же я могу направить вас? Вы же понимаете, что работников такой квалификации с биржи никогда не требуют.

— Понимаю, — отвечала невозмутимо я. — Но я хотела бы получить работу по направлению с биржи, как полагается.

Я отлично знала, что специалистов всегда приглашает учреждение, как и меня до сих пор приглашали, а вопрос с биржей регулирует post factum канцелярия, но у меня не было прежнего пути.

— Но я же никогда не смогу направить вас на работу, — восклицает в отчаянии искренне пораженный служащий биржи. — Если вы, действительно, хотите получить работу, укажите какую-нибудь другую специальность.

— У меня нет другой специальности, — отвечала я, — вы видите, мне осталось всего два года до пенсии.

— Что же вы можете еще делать? — добивался он. Да, смешно сказать, два десятка лет была старшим помощником хранителя Эрмитажа и вот стою и думаю, что же я вообще еще могу делать. В кухарки и горничные не гожусь, может быть, в няньки?

— Вы знаете какие-нибудь языки? — спрашивает он нерешительно.

— Четыре новых и два древних.

Он опять совершенно скисает:

— Куда же я вас направлю? Что я с вами буду делать?

— Очень просто. Пошлите на самую обыкновенную работу, забудьте, что написано в трудсписке.

— Но это же будет деквалификация! Мы не должны допускать деквалификации.

— В данном случае, это не наша с вами вина.

Он вскочил, бросился куда-то советоваться, вернулся, перебрал все бумажки на своем столе, опять убежал. Я терпеливо и с интересом наблюдала за ним.

Я знала, что в музеях не хватает сотрудников, но вместо меня приняли только что выпустившуюся студентку, которая ничего не знала и учить которую было некому, но что я, выкинутая за борт, могла сделать?

Я предоставляла все силы и знания в распоряжение государства, и вот представитель этого государства мечется, так как боится попасть под пункт о «деквалификации», но девать меня, в сущности, некуда.

— У меня есть только требование в библиотеку, но на самую элементарную работу, — наконец, пытается он выйти из положения.

— Тем лучше, потому что я совершенно не знаю библиотечного дела.

— Вы можете отказаться. От направления не по прямой специальности вы можете отказаться три раза.

— Вы знаете, что я не получу хлебной карточки, пока не возьму работы.

— Да, — говорит он несколько сконфуженно.

— Итак, благодарю вас за прекрасное направление. Надеюсь, что мной там будут довольны, и мне больше не придется вас затруднять.

В учреждении, куда меня направили с биржи, мой трудсписок опять произвел легкий переполох, но я убедила начальство, что работать буду хорошо.

Так я превратилась в библиотекаршу, добросовестную и никому не ведомую. Работа была легкая: я делала ее, как старухи вяжут чулки. Даже сын был доволен, потому что я теперь всегда вовремя приходила со службы. Деквалификация была удобной вещью, но я не могла не чувствовать, что из жизни меня все-таки выкинули. Впрочем, я была далеко не одна. После волны чистки, прокатившейся, пока я сидела в тюрьме, очень многих вышвырнули, и многим проходилось устраиваться по разным учреждениям, где могли использовать только их знание иностранных языков или просто общую интеллигентность. Так, единственная в СССР специалистка по разным камням, человек с заграничной диссертацией и научными трудами, стала секретаршей у инженера, который работал над конструированием музыкальных инструментов; очень известный архитектор и знаток искусства преподавал математику; одна из преподавательниц должна была стать корректоршей, другие делались чертежниками, преподавателями иностранных языков и пр. Это было своеобразное состояние «внутренней эмиграции», — термин, которым большевики клеймили тех, кого они сами выкинули за борт.

Дома у меня также не осталось: я знала, что мужу не вернуться, и мы с сыном навсегда останемся как на развалинах.

Друзья, в сущности, тоже были все потеряны. Приходили какие-то люди, говорили какие-то пустые слова — мы перестали понимать друг друга. Мне часто хотелось сказать им что-нибудь злое и обидное.

Зачем вы приходите сейчас, приносите цветы, конфеты? Кто из вас подумал о моем мальчике, когда он гонял один, полуголодный, а штаны свои подкручивал на веревочку и гвоздик, потому что оторвались все застежки?

Если бы тюрьма не выучила меня молчать, я стала бы невыносима, но теперь у меня был прием: я закрывала на минуту глаза, чтобы не видеть человека, по отношению к которому поднималась злоба, а тот думал, что я устала, и уходил.

Один из моих прежних друзей пригласил меня обедать. Была икра, еще какие-то деликатесы, добытые через Торгсин, сладкое. А во мне гвоздем сидела мысль, что ни он, ни кто-нибудь другой не послали моему мужу ни одного рубля, а за три месяца каторги у него не было ни копейки, чтобы купить себе хоть лишний кусок хлеба.

Я думала так не с обидой, — обида чувство слишком мягкое, а с холодной злобой. Только с теми, кто сам сидел или у кого сидели близкие, я могла поговорить по-человечески. Недаром, на bals des victimes допускались только те, кто на себе перенес террор.

Итак, это был конец: ни дома, ни дела, ни друзей. Чем жить? Сыном и мужем? Но разве я могла создать для них хотя бы подобие жизни, если мы были обречены?

Письмо Н. В. Гоголю 15 июля 1847 г.

Белинский В.Г. / Н. В. Гоголь в русской критике: Сб. ст. - М.: Гос. издат. худож. лит. - 1953. - С. 243-252.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека [1]: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель. Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны.

Апокалипсис нашего времени

Розанов, В.В. 1917-1918

№ 1 К читателю Мною с 15 ноября будут печататься двухнедельные или ежемесячные выпуски под общим заголовком: "Апокалипсис нашего времени". Заглавие, не требующее объяснении, ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический характер, но действительно апокалипсический характер. Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (всем, — и в том числе русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустóты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Всё потрясено, все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания. Выпуски будут выходить маленькими книжками. Склад в книжном магазине М. С. Елова, Сергиев Посад, Московск. губ. Рассыпанное царство Филарет Святитель Московский был последний (не единственный ли?) великий иерарх Церкви Русской... "Был крестный ход в Москве. И вот все прошли, — архиереи, митрофорные иереи, купцы, народ; пронесли иконы, пронесли кресты, пронесли хоругви. Все кончилось, почти... И вот поодаль от последнего народа шел он. Это был Филарет". Так рассказывал мне один старый человек. И прибавил, указывая от полу — на крошечный рост Филарета: — "И я всех забыл, все забыл: и как вижу сейчас — только его одного". Как и я "все забыл" в Московском университете. Но помню его глубокомысленную подпись под своим портретом в актовой зале. Слова, выговоры его были разительны. Советы мудры (императору, властям).

Обращение к абхазскому народу

Гамсахурдия З. 12 марта 1991

Дорогие соотечественники! Братство абхазов и грузин восходит к незапамятным временам. Наше общее колхское происхождение, генетическое родство между нашими народами и языками, общность истории, общность культуры обязывает нас сегодня серьезно призадуматься над дальнейшими судьбами наших народов. Мы всегда жили на одной земле, деля друг с другом и горе, и радость. У нас в течение столетий было общее царство, мы молились в одном храме и сражались с общими врагами на одном поле битвы. Представители древнейших абхазских фамилий и сегодня не отличают друг от друга абхазов и грузин. Абхазские князя Шервашидзе называли себя не только абхазскими, но и грузинскими князями, грузинский язык наравне с абхазским являлся родным языком для них, как и для абхазских писателей того времени. Нас связывали между собой культура "Вепхисткаосани" и древнейшие грузинские храмы, украшенные грузинскими надписями, те, что и сегодня стоят в Абхазии, покоряя зрителя своей красотой. Нас соединил мост царицы Тамар на реке Беслети близ Сухуми, и нине хранящий старинную грузинскую надпись, Бедиа и Мокви, Лихны, Амбра, Бичвинта и многие другие памятники – свидетели нашего братства, нашого единения. Абхаз в сознании грузина всегда бил символом возвышенного, рыцарского благородства. Об этом свидетельствуют поэма Акакия Церетели "Наставник" и многие другие шедевры грузинской литературы. Мы гордимся тем, что именно грузинский писатель Константинэ Гамсахурдиа прославил на весь мир абхазскую культуру и быт, доблесть и силу духа абхазского народа в своем романе "Похищение луны".

Немножко Финляндии

Куприн, А.И. Январь 1908

По одну сторону вагона тянется без конца рыжее, кочковатое, снежное болото, по другую - низкий, густой сосняк, и так - более полусуток. За Белоостровом уже с трудом понимают по-русски. К полудню поезд проходит вдоль голых, гранитных громад, и мы в Гельсингфорсе. Так близко от С.-Петербурга, и вот - настоящий европейский город. С вокзала выходим на широкую площадь, величиной с половину Марсова поля. Налево - массивное здание из серого гранита, немного похожее на церковь в готическом стиле. Это новый финский театр. Направо - строго выдержанный национальный Atheneum. Мы находимся в самом сердце города. Идем в гору по Michelsgatan. Так как улица узка, а дома на ней в четыре-пять этажей, то она кажется темноватой, но тем не менее производит нарядное и солидное впечатление. Большинство зданий в стиле модерн, но с готическим оттенком. Фасады домов без карнизов и орнаментов; окна расположены несимметрично, они часто бывают обрамлены со всех четырех сторон каменным гладким плинтусом, точно вставлены в каменное паспарту. На углах здания высятся полукруглые башни, над ними, так же как над чердачными окнами, островерхие крыши. Перед парадным входом устроена лоджия, нечто вроде глубокой пещеры из темного гранита, с массивными дверями, украшенными красной медью, и с электрическими фонарями, старинной, средневековой формы, в виде ящиков из волнистого пузыристого стекла. Уличная толпа культурна и хорошо знает правую сторону. Асфальтовые тротуары широки, городовые стройны, скромно щеголеваты и предупредительно вежливы, на извозчиках синие пальто с белыми металлическими пуговицами, нет крика и суеты, нет разносчиков и нищих. Приятно видеть в этом многолюдье детей.

О русском крестьянстве

Горький, М.: Берлин, Издательство И.П.Ладыжникова, 1922

Люди, которых я привык уважать, спрашивают: что я думаю о России? Мне очень тяжело все, что я думаю о моей стране, точнee говоря, о русском народe, о крестьянстве, большинстве его. Для меня было бы легче не отвечать на вопрос, но - я слишком много пережил и знаю для того, чтоб иметь право на молчание. Однако прошу понять, что я никого не осуждаю, не оправдываю, - я просто рассказываю, в какие формы сложилась масса моих впечатлений. Мнение не есть осуждениe, и если мои мнения окажутся ошибочными, - это меня не огорчит. В сущности своей всякий народ - стихия анархическая; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего болee грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, - о государстве без власти над человеком. В несбыточной надежде достичь равенства всех при неограниченной свободe каждого народ русский пытался организовать такое государство в форме казачества, Запорожской Сечи. Еще до сего дня в темной душе русского сектанта не умерло представление о каком-то сказочном «Опоньском царстве», оно существует гдe-то «на краю земли», и в нем люди живут безмятежно, не зная «антихристовой суеты», города, мучительно истязуемого судорогами творчества культуры.

Lower Paleolithic by Zdenek Burian

Zdenek Burian : Reconstruction of Lower Paleolithic daily life

Australopithecinae or Australopithecina is a group of extinct hominids. The Australopithecus, the best known among them, lived in Africa from around 4 million to somewhat after 2 million years ago. Pithecanthropus is a subspecies of Homo erectus, if the word is used as the name for the Java Man. Or sometimes a synonym for all the Homo erectus populations. Homo erectus species lived from 1.9 million years ago to 70 000 years ago. Or even 13 000 - 12 000, if Homo floresiensis (link 1, link 2), Flores Man is a form of Homo erectus. Reconstruction of Lower Paleolithic everyday life by Zdenek Burian, an influential 20th century palaeo-artist, painter and book illustrator from Czechoslovakia. Australopithecus and pithecanthropus are depicted somewhat less anthropomorphic than the more contemporary artists and scientists tend to picture them today.

Les Grandes Misères de la guerre

Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633

Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.

Договор об образовании Союза Советских Социалистических Республик

Договор об образовании Союза Советских Социалистических Республик. 30 декабря 1922 года

Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика (РСФСР), Украинская Социалистическая Советская Республика (УССР), Белорусская Социалистическая Советская Республика (БССР) и Закавказская Социалистическая Федеративная Советская Республика (ЗСФСР - Грузия, Азербейджан и Армения) заключают настоящий Союзный договор об объединении в одно союзное государство - «Союз Советских Социалистических Республик» - на следующих основаниях. 1.

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу...

Ракитин А.И. Апрель 2010 - ноябрь 2011 гг.

23 января 1959г. из Свердловска выехала группа туристов в составе 10 человек, которая поставила своей задачей пройти по лесам и горам Северного Урала лыжным походом 3-й (наивысшей) категории сложности. За 16 дней участники похода должны были преодолеть на лыжах не менее 350 км. и совершить восхождения на североуральские горы Отортэн и Ойко-Чакур. Формально считалось, что поход организован туристской секцией спортивного клуба Уральского Политехнического Института (УПИ) и посвящён предстоящему открытию 21 съезда КПСС, но из 10 участников четверо студентами не являлись.

Кавказ

Величко, В.Л.: С.-Петербург, Типография Артели Печатнаго Дела, Невский пр., 61, 1904

В.Л. Величко 1. Введение Какое доселе волшебное слово - Кавказ! Как веет от него неизгладимыми для всего русского народа воспоминаниями; как ярка мечта, вспыхивающая в душе при этом имени, мечта непобедимая ни пошлостью вседневной, ни суровым расчетом! Есть ли в России человек, чья семья несколько десятилетий тому назад не принесла бы этому загадочному краю жертв кровью и слезами, не возносила бы к небу жарких молитв, тревожно прислушиваясь к грозным раскатам богатырской борьбы, кипевшей вдали?! Снеговенчанные гиганты и жгучие лучи полуденного солнца, и предания старины, проникнутые глубочайшим трагизмом, и лихорадочное геройство сынов Кавказа - все это воспето и народом, и вещими выразителями его миросозерцания, вдохновленными светочами русской идеи, - нашими великими поэтами. Кавказ для нас не может быть чужим: слишком много на него потрачено всяческих сил, слишком много органически он связан с великим мировым призванием, с русским делом. В виду множества попыток (большею частью небескорыстных) сбить русское общество с толку в междуплеменных вопросах, необходимо установить раз и навсегда жизненную, правильную точку зрения на русское дело вообще. У людей, одинаково искренних, могут быть различные точки зрения. Одни считают служение русскому делу борьбой за народно-государственное существование и процветание, борьбой, не стесненной никакими заветами истории, никакими нормами нравственности или человечности; они считают, что все чужое, хотя бы и достойное, должно быть стерто с лица земли, коль скоро оно не сливается точно, быстро и бесследно с нашей народно-государственной стихией. Этот жестокий взгляд я назвал бы германским, а не русским.

The voyage of the Beagle

Charles Darwin, 1839

Preface I have stated in the preface to the first Edition of this work, and in the Zoology of the Voyage of the Beagle, that it was in consequence of a wish expressed by Captain Fitz Roy, of having some scientific person on board, accompanied by an offer from him of giving up part of his own accommodations, that I volunteered my services, which received, through the kindness of the hydrographer, Captain Beaufort, the sanction of the Lords of the Admiralty. As I feel that the opportunities which I enjoyed of studying the Natural History of the different countries we visited, have been wholly due to Captain Fitz Roy, I hope I may here be permitted to repeat my expression of gratitude to him; and to add that, during the five years we were together, I received from him the most cordial friendship and steady assistance. Both to Captain Fitz Roy and to all the Officers of the Beagle [1] I shall ever feel most thankful for the undeviating kindness with which I was treated during our long voyage. This volume contains, in the form of a Journal, a history of our voyage, and a sketch of those observations in Natural History and Geology, which I think will possess some interest for the general reader. I have in this edition largely condensed and corrected some parts, and have added a little to others, in order to render the volume more fitted for popular reading; but I trust that naturalists will remember, that they must refer for details to the larger publications which comprise the scientific results of the Expedition.

Диагностируя диктаторов

Карл Густав Юнг : Диагностируя диктаторов : Аналитическая психология: прошлое и настоящее / К.Г.Юнг, Э. Cэмюэлс, В.Одайник, Дж. Хаббэк. Сост. В.В. Зеленский, А.М. Руткевич. М.: Мартис, 1995

Октябрь 1938 г. Запоминающийся интеллигентный и неутомимый X. Р. Никербокер был одним из лучших американских иностранных корреспондентов. Родился в Техасе в 1899 г.; в 1923 г. в Мюнхене, где он изучал психиатрию, во время пивного путча Гитлера переключился на журналистику, в дальнейшем большая часть его карьеры связана с Берлином. Но он также печатал материалы о Советском Союзе (премия Пулитцера 1931 г.), итало-эфиопской войне, гражданской войне в Испании, японо-китайской войне, присоединении Австрии, Мюнхенском соглашении. Он писал репортажи о битве за Британию, о войне в Тихом океане: погиб в 1949 г. в Бомбее в авиационной катастрофе. Никербокер посетил Юнга в Кюснахте в октябре 1938 г., приехав непосредственно из Праги, где оказался свидетелем распада Чехословакии. Это интервью, одно из самых продолжительных, которое дал Юнг, было опубликовано в «Херст Интернейшенл-Космополитен» за январь 1939 г. и в несколько измененном виде вошло в книгу Никербокера «Завтра Гитлер?» (1941). В основу настоящей публикации положена статья из «Kocмополитен», из которой исключили всякий иной материал, кроме вопросов и ответов. В этом же выпуске журнала был помещен биографический очерк о Юнге, написанный Элизабет Шепли Серджент. Эти статьи из «Космополитен» сделали имя Юнга известным в США. Никербокер: Что произойдет, если Гитлера, Муссолини и Сталина, всех вместе, закрыть на замок, выделив для них на неделю буханку хлеба и кувшин воды? Кто-то получит все или они разделят хлеб и воду? Юнг: Я сомневаюсь, что они поделятся.