I. Внутренняя эмиграция

Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума.

Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом.

В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб.

Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка. Последние годы я перешла на службу в Эрмитаж, специализировалась на французском искусстве XVII–XVIII вв., кроме Эрмитажа мне работать негде, но я уверена, что если следователь о чем-нибудь думал, требуя, чтобы я отправилась туда, так только о том, чтобы доставить мне лишнее унижение.

В тюрьме я изнывала от неподвижности: часами готова была ходить по камере шесть шагов взад и вперед, теперь на меня нападала слабость, в трамвае кружилась голова, дома хотелось только лежать, лежать, лежать, и если бы было можно, ни о чем не думать: так мучительно болела голова.

В тюрьме я ненавидела семь часов утра: «Вставать!» — мечтала хоть заболеть, только бы не вставать в этот проклятый час. Теперь я просыпалась в семь часов от чувства мучительного беспокойства, которое ничем не могла унять. Вероятно, обострился порок сердца.

В тюрьме мне казалось таким соблазнительным выпить хорошего, горячего чая из фарфоровой чашки, а не из обжигающей губы алюминиевой кружки. Теперь не хотелось ни есть, ни пить, ни думать о еде.

Я разучилась жить, мне ничего, ничего не хотелось. Нет, я хотела, но не того, что надо делать в данное время: хотелось бы бросить все и уехать к мужу. Но через жен, таких же, как я, мне дали знать, что мужа нет в Кеми, что его отправили куда-то дальше, куда — никто не знал. Надо было ждать известий и добывать работу.

Из домоуправления пришли сказать, что, пока я не поступлю на службу, мне не дадут хлебной карточки, отнимут ее и у сына, потому что безработным и их иждивенцам карточек не полагается. Это была новость. Сын тоже беспокоился и спрашивал:

— Как ты насчет службишки? Начнется школа, меня спросят, на чьем я иждивении.

Ах, ты, горькая советская жизнь. То в тюрьме сиди, насильно ничего не делай, то на воле — лезь в работу.

— Ладно, — говорю сыну, — схожу насчет службишки.

— Куда пойдешь?

— В Эрмитаж. Следователь сказал, чтобы я туда вернулась.

— А тебя возьмут назад?

— Думаю, что нет. Место сохраняется за заключенным на два месяца.

— Зачем же следователь так сказал?

— Соврал, наверно: они всегда врут.

Мальчишка врать органически не умел и к чужой лжи относился трагично, потому что беспомощно страдал от нее...

Задумчиво проводил он меня до дверей Эрмитажа. Мы оба любили этот огромный мир, безукоризненно прекрасный среди безобразной, тяжкой советской действительности. Для меня работа там была второй жизнью, для него — это была фантастическая страна, полная неизвестного, в которой, как по волшебству, вдруг что-то становилось понятным и страшно интересным. Сначала он знал только игрушки из Танагры: лошадки, лебеди, смешные карлики, человечки с привешенными ногами и руками. Каждый раз он с волнением бежал к витрине — все ли на месте? Расплывался от радости и стоял, приплюснув нос к стеклу. Потом любимым стал зал Зевса, — огромный бог с курчавой бородой и золотым орлом, сатиры с рожками, Меркурий. В последнее время он увлекся рыцарями и был вне себя от счастья, когда ему позволяли надеть шлем.

Теперь мы оба подошли к дверям, как изгнанные. Чем заслужили мы обидную участь, он не понимал, и, верно, смутно надеялся на то, что вдруг все станет, как прежде...

— Подожди на набережной, я недолго, — сказала я и вошла в подъезд.

Как все знакомо: ступеньки, вешалка, строгие костюмы служителей, и все, чем полон этот огромный и любимый дом. Но на лицах не то любопытство, не то испуг: не знают, как быть, свой я человек или чужой, а, может быть, даже чем-то опасный. Мне легче было бы чувствовать себя совсем чужой, чем вспоминать, как грубо и бессмысленно меня лишили любимого дела, не потому, что обнаружили хотя бы какой-нибудь намек моей вины, а потому, что я была женой «вредителя».

Чтобы скорей покончить со смутной тревогой, иду прямо к директору Леграну.

— Вы зачем?

Да, это был первый его вопрос. Бывший советский дипломат, оскандалившийся на Дальнем Востоке пьянством и любовными похождениями самого грубого свойства, он в наказание был назначен директором Эрмитажа, и стал, действительно, наказанием для всех научных сотрудников, потому что не стеснялся ни в грубых выражениях, ни в провокационных действиях.

— Затем, что меня направил сюда следователь, сказав, что я должна вернуться на прежнюю работу.

— Ваше место занято, и вы нам больше не нужны.

— Вы разрешите взять мои бумаги?

— Пойдите и возьмите. Постойте! Почему это вы столько времени отсиживались?

— Спросите у следователя, его фамилия — Лебедев. Я же дала подписку о неразглашении.

Он пожал плечами, я вышла с облегченным чувством: ясный конец, и думать не о чем. В канцелярии я получила свой «трудсписок», куда заносят все службы. Без него поступить никуда нельзя. Мой, в который были внесены все мои должности за годы непрерывной работы в Наркомпросе, заканчивался записью, что я исключена со службы вследствие ареста. Если бы я прослужила еще два года, я имела бы право на пенсию как член секции научных работников, теперь я не знала даже, смогу ли я найти работу с таким «волчьим паспортом». Не знала, что мне теперь делать, но на карточке специалиста, также выданной из канцелярии, я прочла, что не имею права брать работы помимо особого отдела биржи труда. Тем лучше — я знала, куда идти: если после 23-летней работы меня выкидывали так, в два счета, я не хотела больше проявлять инициативы, — пускай решают за меня, как хотят.

— Ну, что, — встретил меня сын, — выгнали?

— Выгнали.

— Значит, соврал следователь?

— Соврал.

Мальчишка огорчился:

— Куда ж теперь?

— На биржу труда.

— Верно! — обрадовался он, что есть какой-то выход. — Идем, я тебя провожу. Только тебя не пошлют на чулочную фабрику или на кирпичный завод? — забеспокоился он.

— Нет, у меня карточка специалиста.

— Тогда пойдем.

Мы пошли вместе. У меня теперь был один советчик — сын. Он вырос, стал заботлив и практичен, несмотря на свои двенадцать лет и совсем ребячью рожицу.

Словно догадываясь о моих мыслях, он говорит мне:

— Не горюй! Еще два года, я кончу школу, поступлю в фабзавуч, там платят за работу и дают карточку по первой категории. Тогда ты можешь больше не служить, а в Эрмитаже будешь заниматься, сколько хочешь. Так можно?

— Можно, — говорю, чтобы его не разочаровывать, хотя знаю, что в ФЗУ платят двадцать — тридцать рублей в месяц, что из работы мне теперь не вылезти до смерти, и что моим научным занятиям пришел конец, так как возможны они только при совмещении со службой. Ни одно учреждение, кроме того, не признает сотрудников со стороны, которые «не входят в план». То, что меня выгнали из Эрмитажа, означает, что работать по специальности мне больше не дадут. Какая логика в том, что, сослав специалиста-ихтиолога, считают нужным уничтожить и специалиста-музейника, только потому, что она его жена, — этого не понять. Я шла на биржу посмотреть, как это уничтожение будет доведено до конца.

На бирже труда, в отделе Наркомпроса, народу было мало: несколько учительниц, очевидных неудачниц, две только что кончившие учебу чертежницы и больше никого. Я молча подала свой трудсписок. Служащий прочел, испуганно взглянул на меня и опять принялся читать о моих трудах за двадцать три года.

— Простите, но куда же я могу направить вас? Вы же понимаете, что работников такой квалификации с биржи никогда не требуют.

— Понимаю, — отвечала невозмутимо я. — Но я хотела бы получить работу по направлению с биржи, как полагается.

Я отлично знала, что специалистов всегда приглашает учреждение, как и меня до сих пор приглашали, а вопрос с биржей регулирует post factum канцелярия, но у меня не было прежнего пути.

— Но я же никогда не смогу направить вас на работу, — восклицает в отчаянии искренне пораженный служащий биржи. — Если вы, действительно, хотите получить работу, укажите какую-нибудь другую специальность.

— У меня нет другой специальности, — отвечала я, — вы видите, мне осталось всего два года до пенсии.

— Что же вы можете еще делать? — добивался он. Да, смешно сказать, два десятка лет была старшим помощником хранителя Эрмитажа и вот стою и думаю, что же я вообще еще могу делать. В кухарки и горничные не гожусь, может быть, в няньки?

— Вы знаете какие-нибудь языки? — спрашивает он нерешительно.

— Четыре новых и два древних.

Он опять совершенно скисает:

— Куда же я вас направлю? Что я с вами буду делать?

— Очень просто. Пошлите на самую обыкновенную работу, забудьте, что написано в трудсписке.

— Но это же будет деквалификация! Мы не должны допускать деквалификации.

— В данном случае, это не наша с вами вина.

Он вскочил, бросился куда-то советоваться, вернулся, перебрал все бумажки на своем столе, опять убежал. Я терпеливо и с интересом наблюдала за ним.

Я знала, что в музеях не хватает сотрудников, но вместо меня приняли только что выпустившуюся студентку, которая ничего не знала и учить которую было некому, но что я, выкинутая за борт, могла сделать?

Я предоставляла все силы и знания в распоряжение государства, и вот представитель этого государства мечется, так как боится попасть под пункт о «деквалификации», но девать меня, в сущности, некуда.

— У меня есть только требование в библиотеку, но на самую элементарную работу, — наконец, пытается он выйти из положения.

— Тем лучше, потому что я совершенно не знаю библиотечного дела.

— Вы можете отказаться. От направления не по прямой специальности вы можете отказаться три раза.

— Вы знаете, что я не получу хлебной карточки, пока не возьму работы.

— Да, — говорит он несколько сконфуженно.

— Итак, благодарю вас за прекрасное направление. Надеюсь, что мной там будут довольны, и мне больше не придется вас затруднять.

В учреждении, куда меня направили с биржи, мой трудсписок опять произвел легкий переполох, но я убедила начальство, что работать буду хорошо.

Так я превратилась в библиотекаршу, добросовестную и никому не ведомую. Работа была легкая: я делала ее, как старухи вяжут чулки. Даже сын был доволен, потому что я теперь всегда вовремя приходила со службы. Деквалификация была удобной вещью, но я не могла не чувствовать, что из жизни меня все-таки выкинули. Впрочем, я была далеко не одна. После волны чистки, прокатившейся, пока я сидела в тюрьме, очень многих вышвырнули, и многим проходилось устраиваться по разным учреждениям, где могли использовать только их знание иностранных языков или просто общую интеллигентность. Так, единственная в СССР специалистка по разным камням, человек с заграничной диссертацией и научными трудами, стала секретаршей у инженера, который работал над конструированием музыкальных инструментов; очень известный архитектор и знаток искусства преподавал математику; одна из преподавательниц должна была стать корректоршей, другие делались чертежниками, преподавателями иностранных языков и пр. Это было своеобразное состояние «внутренней эмиграции», — термин, которым большевики клеймили тех, кого они сами выкинули за борт.

Дома у меня также не осталось: я знала, что мужу не вернуться, и мы с сыном навсегда останемся как на развалинах.

Друзья, в сущности, тоже были все потеряны. Приходили какие-то люди, говорили какие-то пустые слова — мы перестали понимать друг друга. Мне часто хотелось сказать им что-нибудь злое и обидное.

Зачем вы приходите сейчас, приносите цветы, конфеты? Кто из вас подумал о моем мальчике, когда он гонял один, полуголодный, а штаны свои подкручивал на веревочку и гвоздик, потому что оторвались все застежки?

Если бы тюрьма не выучила меня молчать, я стала бы невыносима, но теперь у меня был прием: я закрывала на минуту глаза, чтобы не видеть человека, по отношению к которому поднималась злоба, а тот думал, что я устала, и уходил.

Один из моих прежних друзей пригласил меня обедать. Была икра, еще какие-то деликатесы, добытые через Торгсин, сладкое. А во мне гвоздем сидела мысль, что ни он, ни кто-нибудь другой не послали моему мужу ни одного рубля, а за три месяца каторги у него не было ни копейки, чтобы купить себе хоть лишний кусок хлеба.

Я думала так не с обидой, — обида чувство слишком мягкое, а с холодной злобой. Только с теми, кто сам сидел или у кого сидели близкие, я могла поговорить по-человечески. Недаром, на bals des victimes допускались только те, кто на себе перенес террор.

Итак, это был конец: ни дома, ни дела, ни друзей. Чем жить? Сыном и мужем? Но разве я могла создать для них хотя бы подобие жизни, если мы были обречены?

Chapter VI

The voyage of the Beagle. Chapter VI. Bahia Blanca to Buenos Ayres

Set out for Buenos Ayres Rio Sauce Sierra Ventana Third Posta Driving Horses Bolas Partridges and Foxes Features of the Country Long-legged Plover Teru-tero Hail-storm Natural Enclosures in the Sierra Tapalguen Flesh of Puma Meat Diet Guardia del Monte Effects of Cattle on the Vegetation Cardoon Buenos Ayres Corral where Cattle are Slaughtered SEPTEMBER 18th.—I hired a Gaucho to accompany me on my ride to Buenos Ayres, though with some difficulty, as the father of one man was afraid to let him go, and another, who seemed willing, was described to me as so fearful, that I was afraid to take him, for I was told that even if he saw an ostrich at a distance, he would mistake it for an Indian, and would fly like the wind away. The distance to Buenos Ayres is about four hundred miles, and nearly the whole way through an uninhabited country. We started early in the morning; ascending a few hundred feet from the basin of green turf on which Bahia Blanca stands, we entered on a wide desolate plain. It consists of a crumbling argillaceo-calcareous rock, which, from the dry nature of the climate, supports only scattered tufts of withered grass, without a single bush or tree to break the monotonous uniformity. The weather was fine, but the atmosphere remarkably hazy; I thought the appearance foreboded a gale, but the Gauchos said it was owing to the plain, at some great distance in the interior, being on fire. After a long gallop, having changed horses twice, we reached the Rio Sauce: it is a deep, rapid, little stream, not above twenty-five feet wide.

Chapter XVII

The voyage of the Beagle. Chapter XVII. Galapagos Archipelago

The whole Group Volcanic Numbers of Craters Leafless Bushes Colony at Charles Island James Island Salt-lake in Crater Natural History of the Group Ornithology, curious Finches Reptiles Great Tortoises, habits of Marine Lizard, feeds on Sea-weed Terrestrial Lizard, burrowing habits, herbivorous Importance of Reptiles in the Archipelago Fish, Shells, Insects Botany American Type of Organization Differences in the Species or Races on different Islands Tameness of the Birds Fear of Man, an acquired Instinct SEPTEMBER 15th.—This archipelago consists of ten principal islands, of which five exceed the others in size. They are situated under the Equator, and between five and six hundred miles westward of the coast of America. They are all formed of volcanic rocks; a few fragments of granite curiously glazed and altered by the heat, can hardly be considered as an exception. Some of the craters, surmounting the larger islands, are of immense size, and they rise to a height of between three and four thousand feet. Their flanks are studded by innumerable smaller orifices. I scarcely hesitate to affirm, that there must be in the whole archipelago at least two thousand craters. These consist either of lava or scoriae, or of finely-stratified, sandstone-like tuff. Most of the latter are beautifully symmetrical; they owe their origin to eruptions of volcanic mud without any lava: it is a remarkable circumstance that every one of the twenty-eight tuff-craters which were examined, had their southern sides either much lower than the other sides, or quite broken down and removed.

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль»

Дарвин, Ч. 1839

Кругосветное путешествие Чарльза Дарвина на корабле «Бигль» в 1831-1836 годах под командованием капитана Роберта Фицроя. Главной целью экспедиции была детальная картографическая съёмка восточных и западных берегов Южной Америки. И основная часть времени пятилетнего плавания «Бигля» была потрачена именно на эти исследования - c 28 февраля 1832 до 7 сентября 1835 года. Следующая задача заключалась в создании системы хронометрических измерений в последовательном ряде точек вокруг земного шара для точного определения меридианов этих точек. Для этого и было необходимо совершить кругосветное путешествие. Так можно было экспериментально подтвердить правильность хронометрического определения долготы: удостовериться, что определение по хронометру долготы любой исходной точки совпадает с такими же определениями долготы этой точки, которое проводилось по возвращению к ней после пересечения земного шара.

12 000 г. до н.э. - 9 000 г. до н.э

С 12 000 г. до н.э. по 9 000 г. до н.э

Примерно с конца последнего оледенения в Европе до появления первых неолитических культур.

VI. Ночевка в болоте

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. VI. Ночевка в болоте

Неприятная была эта ночь. Пришлось приткнуться между корнями большой ели, где было хоть немного сухого места и куда мы трое могли приткнуться, только скорчив ноги. Кругом была сплошная мокрота. Мох, серый и жесткий в сухие дни, набух от дождей и тумана, как вата, — под ним и в нем стояла вода. Воздух был насыщен мелкими капельками влаги и несметным количеством огромных желтых комаров, которые звенели, как скрипичный оркестр. Густой туман, а может быть и облако, лежал густым слоем, закрывая темные ели от корней до самых макушек. На нас все было мокро: сапоги, портянки, носки — все это надо было стащить и завернуть ноги в сухие тряпки. Комары донимали так, что пришлось накрутить на шею и на руки все, что было: чулки, рубашки, кальсоны. После жаркого, утомительного дня атмосфера полярного болота пронизывала нестерпимой сыростью и холодом. Мальчик спал у меня под боком и даже ухитрился согреться. Муж задремывал, но ежеминутно со стоном просыпался. Я не спала. Тело затекло и застыло; хотелось вытянуться, но ноги сейчас же попадали в воду. Время тянулось мучительно медленно: потянет ветром, отнесет облако, кажется, будто начинает светать; через минуту все опять затянет и стоит та же белая тьма. Как только туман стал подниматься, я разбудила мужа: надо было скорее уходить из этого страшного болота. Вид у мужа был ужасный: вокруг шеи у него была повязана рубашка, одна рука закручена фуфайкой, другая кальсонами, ноги обернуты портянками. Казалось, будто весь он изранен и перевязан. Под черным накомарником лицо его казалось еще бледнее. Он дрожал всем телом: руки тряслись, зубы стучали.

Глава 26

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 26

Вскоре после отступления Генштаб реорганизовал армию. Были проведены перестановки в командном составе, слияния дивизий и полков, созданы новые воинские части. Во многом претерпел изменения и весь личный состав. Я не удивился, когда получил приказ о переводе с бронепоезда во вновь формируемый танковый батальон. Расставание с приятелями-офицерами и командой бронепоезда, конечно, опечалило, но перспектива службы в танковом подразделении казалась заманчивой. В моем случае на перевод в другую воинскую часть повлияли два фактора: во-первых, желание моих флотских друзей, уже находящихся при танках, чтобы я проходил службу вместе с ними; во-вторых, мое знание английского языка на рабочем уровне. Три больших тяжелых танка и два легких представляли собой весомый вклад союзников в Северо-западную армию. Будучи новейшим вооружением, еще не использовавшимся в России, танки прибыли в сопровождении 40 британских офицеров и солдат. Идея состояла в том, что, пока русские не научатся управлять машинами, их экипажи будут формироваться наполовину из англичан. Формирование такого подразделения – сложная проблема, но отношения между русскими и англичанами изначально отличались дружелюбием, уже после первой недели между ними возникла взаимная искренняя симпатия. Большей частью это было заслугой полковника из Южной Африки и русского флотского капитана. Оба олицетворяли лучшие качества боевого офицерства своих стран. Русские отдавали должное мотивам, которые побудили британских офицеров добровольно включиться в борьбу с большевиками, англичане, в свою очередь, относились к русским чутко и тактично.

23. Последнее испытание и приговор

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 23. Последнее испытание и приговор

После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой. — Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга? Я пожал плечами. — Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня. — Давайте беседовать мирно. «Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал. — Мне придется применить к вам особые меры, если вы не подпишете признание... «Так, — подумал я, — начинается, теперь держись». — Мне придется арестовать вашу жену, и она буде сидеть в тюрьме, пока вы не подпишете чистосердечного признание. Я молчал.

Глава 4

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 4

Царь обладал всеми качествами, которые внушают симпатии и любовь ближайшего окружения. Но те самые свойства, которые так привлекательны в частном человеке, превратились в серьезные помехи, когда он был призван руководить страной в чрезвычайных обстоятельствах. Миролюбие царя, стремление избегать болезненных ситуаций предоставили возможность приближенным влиять на него. Страсть к самобичеванию отвращала его от правления железной рукой. Личное обаяние царя превращало необходимость сообщить монарху нелицеприятную правду в крайне трудную задачу. Природа наделила царя достоинствами и недостатками, непригодными для выполнения им своей миссии, обстоятельства и история были против него. Когда началась война 1914 года, оппозиционные партии впервые за полстолетия выразили готовность сотрудничать с властью. Императору пришлось принять на веру эту перемену в настроениях и положиться на людей, опасаться которых и не доверять которым имелись все основания. Ряд политических группировок, заявивших сегодня о своей лояльности, были ответственны за десятилетия террора в истории России; некоторые предпочли промолчать в отношении убийств и грабежей, совершенных политическими экстремистами. Для того чтобы поверить в лояльность этих группировок, царю пришлось бы многое забыть, но оказаться настолько гуманным, чтобы вычеркнуть из памяти раскромсанное тело своего деда Александра Второго, погибшего в результате злодейского покушения, или длинный список убитых людей, преданных государственным интересам, – это выше человеческих возможностей.

17. Аресты в Москве

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 17. Аресты в Москве

Во всем чувствовалась подготовка к каким-то событиям. Коммунисты и спецы, близкие к коммунистам, занимавшие видные посты в рыбной промышленности, бежали из Москвы. Еще весной В. И. Мейснер, бывший начальник «Главрыбы», человек, близкий к большевикам, больше коммунист, чем сами коммунисты, «по собственному желанию» оставил место директора Научного института рыбного хозяйства в Москве и уехал в экспедицию на Каспийское море. Член правления «Союзрыбы», коммунист М. Непряхин, неожиданно ушел из «Союзрыбы». Крышев, коммунист, бывший старшим директором рыбной промышленности с самого начала революции, также уехал из Москвы. Заместитель директора Института рыбного хозяйства, так называемый «Костя» Сметанин, спешно устроил себе командировку за границу. Что-то чуяли эти люди или, вернее, что-то знали о готовящейся гибели их товарищей, и чья-то заботливая рука отводила их от места, предназначенного к обстрелу. Перед уходом Крышев успел напечатать в «Известиях» 2 августа 1930 года интервью, явно предназначенное для ГПУ, в котором, не называя, но достаточно прозрачно намекая, доносил на М. А. Казакова, обвиняя его в потворстве частновладельческому промыслу и в том, что, проводя охранительные мероприятия по лову рыбы, он злостно препятствовал развитию рыбной промышленности. Крышев знал, что в советских условиях ответить на такую клевету невозможно и что она может быть очень опасной. Действительно, обе эти вины были представлены ГПУ как факты «вредительства», и М. А. Казаков был расстрелян.

10. Мат, блат и стук

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 10. Мат, блат и стук

В Соловецком лагере существует поговорка, что три кита, на которых держится лагерь, — это мат, блат и стук. Мат — это непристойная брань, доведенная в лагере до высшей виртуозности и получившая необыкновенное распространение. Ругаются заключенные и начальство, ругаются по всякому поводу и без всякого повода. Мне кажется, у заключенных в этом выражается их бессильная злоба, презрение к проклятой рабской жизни, из которой выбраться невозможно, презрение к самим себе, ко всему окружающему. У начальства это способ выражения своей власти и превосходства над заключенными, которых можно безнаказанно ругать похабными словами. Кроме того, в лагере, среди начальства и заключенных, есть прославленные виртуозы ругани, которые относятся к этому, как к известному мастерству, искусству, и ругаются с особым чувством и выражением. Один из начальников «Рыбпрома» был в этом деле одним из первых мастеров лагеря и настоящим художником. Ни одного распоряжения он не отдавал, не произнеся отборнейших непристойных выражений, не по адресу того, к кому он обращался, а за счет третьих лиц. Передать его речь в печати совершенно невозможно, хотя она необыкновенно характерна для лагерных отношений. Надо представить себе, что если он отдавал, например, распоряжение написать деловую бумагу в ответ на непонравившееся ему отношение, форма его распоряжения заключенному спецу была примерно следующая: — Будьте добры, напишите этим (далее следуют непристойные слова в самой фантастической комбинации), так напишите, чтобы у них по морде текло, на голову им, мерзавцам...

18. Сорок восемь

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 18. Сорок восемь

Что я пережил после этих арестов до расстрела всех моих товарищей, у меня нет ни сил, ни умения передать... Я знал, что стою над бездной, знал, что ничего не могу сделать. За мной также не было никакой вины, как за всеми арестованными; оправдываться нам было не в чем, и потому положение было безнадежное. То, что я еще был на свободе, было случайностью, объяснялось неаккуратной работой московского ГПУ, у которого я, как провинциал, не стоял в списках. У меня не было никакой надежды на сколько-нибудь благополучный исход, потому что, лишая страну всех видных специалистов, ГПУ несомненно действовало по директиве или с согласия Политбюро. И все же я был поражен, когда 22 сентября прочитал в газете: «Раскрыта контрреволюционная организация вредителей рабочего снабжения», — огромными буквами и затем несколько мельче, но все еще крупным шрифтом: «ОПТУ раскрыта контрреволюционная, шпионская и вредительская организация в снабжении населения важнейшими продуктами питания (мясо, рыба, консервы, овощи), имевшая целью создать в стране голод и вызвать недовольство среди широких рабочих масс и этим содействовать свержению диктатуры пролетариата. Вредительством были охвачены: "Союзмясо", "Союзрыба", "Союзплодоовощ" и соответствующие звенья аппарата Наркомторга. Контрреволюционная организация возглавлялась профессором Рязанцевым, бывшим помещиком, генерал-майором; профессором Каратыгиным, в прошлом октябрист, до революции бывший главный редактор "Торгово-промышленной газеты" и "Вестника финансов".

17. Духовенство в тюрьме

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов. Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.