5. Второй допрос

Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.

— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.

— Ничего.

— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?

— Камера как камера.

— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.

— Я и вчера говорил только правду.

Он рассмеялся:

— А сегодня будет неправда?

— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.

Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.

Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:

— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.

Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:

— Хотите курить?

— Нет, я только что курил.

— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами... и думаю, что станете податливее.

От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.

Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.

— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.

Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей...

С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.

— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.

— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.

Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:

— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?

— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.

— И близко знали? — тем же роковым тоном.

— Близко.

— Какие у вас были отношения?

— Самые лучшие.

— Может быть, дружеские?

— Да, дружеские...

— Сколько лет вы его знали?

— С детства.

Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:

— Пишите ваше признание.

— Какое признание?

— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени... Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.

Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.

— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.

— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная...

Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.

— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.

— В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В «кабинете» Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.

— А кто присутствовал при ваших разговорах?

— Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена — сотрудница московского ОГПУ.

— А дома о чем беседовали?

— За последние двадцать лет?

— Нет, за последние три года.

— Пожалуй, это сказать немногим легче.

— Анекдоты рассказывали?

— Да, и анекдоты.

— Какие?

— Охотничьи и неприличные.

— Я спрашиваю серьезно, — ответил он с заметным раздражением.

— Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.

Так мы говорили часами без всякого результата.

Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными «48-ю» кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось «вредительство», я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа «48-ми». Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться «признанием», — следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.

Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных «фактах», на ложных «признаниях», вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая «осведомленность» сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.

После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, — в антисоветскую агитацию.

Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.

— Вы меня не переупрямите, — резко оборвал он меня. — Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится — и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.

Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.

— Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.

Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.

— Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.

Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.

Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.

Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, — был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, — видимо, решив, что я достаточно «подготовлен», перешел к «делу». Издалека, обиняками, намекая на «сознания» других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.

— Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.

— Я ставлю вопрос в «принципиальной плоскости» и не советую вам уклоняться от ответа.

— Если вы хотите стоять, как вы говорите, в принципиальной плоскости, я могу и без данного примера определить, что разумею под вредительством, хотя ваше разъяснение было бы, несомненно, полнее и ценнее.

— Ну-с, я слушаю.

— Под вредительством разумеют теперь, насколько я знаю, такие действия советского гражданина, которые сознательно и тайно направлены к тому, чтобы принести вред советскому государству. То же действие, совершенное без преднамеренности, будет не вредительством, а ошибкой.

— Правильно.

— Тогда в вашем примере основной мотив остается неясным, и решить, ошибка это или вредительство, невозможно.

— Но если данное лицо само сознало, что это вредительство?

— Тогда зачем вы меня об этом спрашиваете, и при чем тут я?

— А вот, может быть, и при чем.

— Сомневаюсь. Судов я никогда не покупал и вообще ни к каким покупкам, по характеру моей научно-исследовательской работы, отношения не имел.

После долгих препирательств мне удалось заставить его сказать, что речь идет: 1) о зверобойном судне, купленном в 1920 году, т. е. за пять лет до начала моей работы в учреждении, 2) что в 1924 году, когда зверобойные операции были прекращены распоряжением из Москвы, это судно приспособили для рыбного промысла, для которого оно первоначально не предназначалось и поэтому не могло вполне соответствовать новому заданию.

— Позвольте, — говорю я дальше, — в «Правде» еще в 1928 году было разъяснено, что «вредительство» началось в 1924 году, когда специалисты убедились, что нет возврата к старой промышленности, тогда как до той поры, веря в возвращение старых хозяев, они старались строить, покупать и вообще работать возможно лучше. Кто же мог с «вредительской» целью покупать судно в 1920 году? Как можно было при этом предвидеть, что в 1924 году судно это будет использовано не по назначению?

— Вы меня допрашиваете или я вас? — грозно оборвал меня следователь. Я молчал.

— Вы уклоняетесь от ответа. Я заношу в протокол, что вы отказываетесь давать показания.

— Нисколько, но я не могу отвечать на вопрос, который мне не ясен.

— Достаточно разъяснено. Вообще, я говорю больше вас, а должно быть наоборот. Не забывайтесь! Отвечайте, не уклоняйтесь, вредительство это было или нет?

— Насколько я могу себе представить, за неизвестностью мне ряда важнейших фактов, — нет.

— Так-с! — злорадно воскликнул он. — А виновник этого вредительства сознался и пойдет в Соловки на десять лет, а вы, с вашим глупым упрямством, будете расстреляны.

Я прекрасно понимал, что в этом отношении, следователь говорит со знанием дела, так как он одновременно является и следователем и судьей; он представляет дело в коллегию, а резолюция подписывается в предложенной следователем форме — расстрел так расстрел, десять лет — десять лет и т. д. Вместе с тем я прекрасно понимал, что моими руками хотят «сшить» вредительство другому специалисту, и мои показания нужны, чтобы дать нечто реальное в их нелепом построении.

Нет, этого я им не собирался давать.

— Ну-с, а вредительства на фильтровочном заводе тоже не замечали?

— Нет. К его работе я никакого отношения не имел, но, насколько знаю, завод функционировал нормально.

— Нормально... А с технической стороны он был также переоборудован нормально?

— Я не инженер, но думаю, что завод должен быть хорошо построен, так как он премирован на всесоюзном конкурсе строительства. Проектирован он был Государственной проектировочной конторой, прошел все установленные для контроля инстанции; был выстроен в срок и работает прекрасно.

В мои расчеты вовсе не входило бесцельно раздражать следователя, но мой спокойный и определенный тон, несомненно, злил его. В самом повышенном тоне иронизировал он над тем, что я не решаюсь «сознаться», что знаю о каком-то вопиющем и всем известном упущении при строительстве завода. Я искренне не понимал, о чем он думает, пока он, наконец, патетически не воскликнул:

— Ну а пол на заводе тоже нормально покрыт, по-вашему? Ничего с ним не случилось? Не пришлось его перекрывать через полгода, после начала работы завода?

Наконец-то он раскрыл свой фатальный секрет. Дело в том, что в холодной камере завода, где находился фильтропресс, пол был покрыт линолитом — особым составом, который применяется в СССР за отсутствием других, более подходящих материалов. Камера эта имела более десяти квадратных метров. По недосмотру заведующего заводом коммуниста как-то ночью бак с медицинским рыбьим жиром переполнился, и несколько ведер пролилось на пол этой камеры. Линолит, очевидно не рассчитанный на такое пропитывание жиром, набух, и его пришлось сменить. Стоило это тогда двадцать советских рублей; пролитый жир — более тысячи рублей.

Я постарался разъяснить следователю, в чем было дело.

— Что ж, и в этом случае, по-вашему, вредительства не было?

— С чьей стороны? Того, кто жир пролил?

— Нет, конечно. Со стороны инженера, который намеренно покрыл пол таким материалом, который от жира портится?

— Но инженер этот руководил строительством гаваней, железнодорожной ветви и других заводов — в общем на несколько миллионов рублей, и вы считаете, что он мог намеренно «повредить» на двадцать рублей? Ведь это же смешно!

— Для кого смешно, а для кого может кончиться грустно. Этим-то и отличается вредительство, что с внешней стороны все хорошо, премию получают, а копнешь — оказывается плохо.

— Позвольте вас спросить, — говорю я, чувствуя, что терпение мое иссякает, — при чем тут я? Какое отношение я имею к судну, о котором вы меня спрашивали, полу, жиру, заводу? То, что моя лаборатория помещалась в здании завода?

— То, что мне нужно знать ваше мнение об этом факте, и ваше желание нам помочь. Так вы не видите здесь вредительства?

— Нет, не вижу.

Второй раз он пытался получить от меня основание для обвинения человека, по работе мне совершенно далекого. Малейшая небрежность с моей стороны, и донос, несомненно составленный глупо и недостаточно, был бы подтверждением моим, ничего не значащим в чуждом мне деле, мнением. От инженера потребовали бы «признания» и дали бы ему расстрел или десять лет каторги.

— Хорошо, — говорит он угрожающе, как будто это я испытываю его терпение. — А как вы относились к вопросу о сырьевой базе (запах рыбы) Баренцева моря, для предложенного пятилетним планом количества постройки траулеров?

На этот раз он касается, наконец, вопроса, к которому я могу иметь прямое отношение. Вечер, вероятно, уже переходит в ночь, а я все сижу на том же стуле и плохо сознаю, второй это день в тюрьме или десятый? Томительная усталость, и умственная, и физическая, нудно давит на все тело.

— Считаю, что сырьевая база должна быть подробно и основательно исследована.

— Сомневаюсь, что рыбки в море хватит.

— Я уже вам ответил. Кроме того, в делах у вас, вероятно, имеется мой доклад по этому вопросу, на основании которого в Москве в августе 1930 года было созвано совещание всех научных учреждений, работающих на Севере, для возможно быстрого решения этого вопроса. Стенограммы этого совещания, где есть и мои выступления, это документы, имеющие, несомненно, большую точность и цельность, чем то, что я могу сказать теперь.

— Мы не верим никаким документам, и нам они неинтересны: вы могли говорить одно, а думать совершенно другое.

Что отвечать на это? Сказать, что всякой глупости должен быть предел, — нельзя. А больше ничего не приходит в голову. Пытаюсь парировать вопросами.

— Вы полагаете, что исследовать сырьевую базу не следовало?

— Может быть, и так.

— То есть истратить полмиллиарда народных денег, не проверив возможности их вернуть? Вы представляете себе, что добыча рыбы в Баренцевом море предположена в один миллион тонн рыбы в год. Вы представляете себе, что значит эта цифра? Это вдвое больше всей добычи самого сильного в мире тралового флота — Англии. Это больше улова довоенной России во всех морях. И это количество план предполагает выловить в одном небольшом участке Баренцева моря, до сих пор мало известном, предполагает пропустить всю эту массу через Мурманск, через одно промысловое заведение, которое до сих пор может пропустить не более пятидесяти тысяч тонн, а не миллион. При этом в Мурманске нет ни электрической станции, ни настоящего водопровода, нет домов для служащих и вообще для жителей, около города нет ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в телеге, а с центром, Ленинградом, Мурманск соединен одноколейкой, построенной временно, наспех, для нужд войны. Вы представляете себе, что для того, чтобы пропустить 1000000 тонн рыбы, нужно строить вторую колею железной дороги, новый город на 100 000 жителей, новую гавань на 500–300 запроектированных траулеров, что для этого надо, прежде всего, снять целую гору, так как места на берегу нет, что, наконец, надо иметь огромный и высококвалифицированный персонал, который обслуживал бы эти траулеры?

— Прекрасно, так и запишем, — торжествующе остановил меня следователь, — так и запишем, что вы считали и продолжаете считать пятилетку невыполнимой.

— Вы приписываете мне слова, которых я не говорил.

Сказать или даже подумать, что пятилетка может быть невыполнима, есть тягчайшее преступление.

— Я сказал, что для выполнения плана нужны огромные затраты, которые требуют особого внимания.

— Значит, вы сознаетесь, что сомневались в реальности пятилетнего плана?

Что можно сказать? Что план нелеп, что я уверен, как и все, что он неосуществим, что деньги бросаются зря? За это именно, — нет, за подозрение только в таких мыслях, — расстреляны «48».

— Нет, я лишь указывал, как указываю и сейчас, на необходимость исследования рыбных запасов Баренцева моря. Мне непонятно, почему вы полагаете, что такое исследование должно повести к сокращению плана, а не наоборот, — перехожу я опять в нападение. — Первые результаты исследований Океанографического института, руководимого красным профессором и директором, коммунистом Месяцевым, дали блестящие результаты: запасы рыбы в Баренцевом море исчисляются им в пятнадцать миллионов тонн, следовательно, если его исследование верно, план можно составить не на один миллион тонн в год, а минимум на пять миллионов тонн.

Следователь, видимо, опять выдохся и начал зевать.

— Изложите этот вопрос письменно, я должен сейчас идти, — сказал он с важностью.

«В буфет или спать?» — подумал я.

Он уходит, запирая меня на ключ. Я рад остаться один, но через несколько минут появляется безгласный помощник и садится против меня.

Я пишу. Кончаю. Следователя нет. Ощущение времени я потерял.

Наконец, следователь возвращается, берет мои листы.

— Обдумайте хорошенько все, что мы говорили сегодня с вами. Завтра я вас вызову с утра. Идите в камеру.

Я вернулся в камеру поздно ночью, все давно спали. Сокол настоятельно советовал мне что-нибудь съесть, но я заснул, как убитый, едва коснувшись подушки.

Глава XV

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XV. Переход через Кордильеры

Вальпараисо Перевал Портильо Сообразительность мулов Горные потоки Как была открыта руда Доказательства постепенного поднятия Кордильер Влияние снега на горные породы Геологическое строение двух главных хребтов, различие их происхождения и поднятия Значительное опускание Красный снег Ветры Снежные столбы Сухой и прозрачный воздух Электричестве Пампасы Фауна восточных склонов Ано Саранча Огромные клопы Мендоси Перевал Успальята Окременелые деревья, погребенные в их естественном положении Мост Инков Преувеличенная трудность горных проходов Кумбре Касучи Вальпараисо 7 марта 1835 г. — Мы простояли в Консепсьоне три дня и отплыли в Вальпараисо. Ветер был северный, и мы добрались до выхода из гавани Консепсьона только перед наступлением сумерек. Так как мы находились очень близко к земле и опускался густой туман, то мы бросили якорь. Вскоре у самого нашего борта вдруг появилось американское китобойное судно: мы услыхали голос янки, заклинавшего матросов помолчать, пока он прислушивается к бурунам. Капитан Фиц-Рой крикнул ему громко и отчетливо, чтобы он бросил якорь там, где находится. Бедняга решил, должно быть, что это голос с берега: на судне его тотчас же поднялся страшный галдеж, все закричали: «Отдавай якорь! трави канат! убирай паруса!» Ничего более смешного я никогда не слыхал. Если бы весь экипаж судна состоял из одних капитанов, без единого матроса, то и тогда не могло бы возникнуть большего гама, чем тот, в какой сливались эти беспорядочно выкрикиваемые команды.

Глава XVIII

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XVIII. Таити и Новая Зеландия

Переход через Низменный архипелаг Таити. Вид на остров Горная растительность Вид на Эимео Экскурсия в глубь острова Глубокие ущелья Ряд водопадов Множество полезных дикорастущих растений Трезвость жителей Состояние их нравственности Созыв парламента Новая Зеландия Бухта Айлендс. Хиппа Экскурсия в Уаимате Хозяйство миссионеров Английские сорняки, ныне одичавшие Уаиомио Похороны новозеландки Отплытие в Австралию 20 октября. — Закончив съемку Галапагосского архипелага, мы направились на Таити и начали длинный переход в 3 200 миль. Через несколько дней мы вышли из облачной и сумрачной области океана, простирающейся зимой на большое расстояние от побережья Южной Америки. Теперь мы наслаждались солнечной, ясной погодой и, подгоняемые постоянным пассатом, весело плыли со скоростью 150—160 миль в день. Температура в этой области Тихого океана, лежащей ближе к его центру, выше, чем близ американских берегов. Термометр на юте днем и ночью колебался между 27 и 28°, и это было очень приятно; но уже одним-двумя градусами выше жара становится невыносимой. Мы прошли через Низменный, или Опасный, архипелаг и видели несколько тех любопытнейших колец из коралловой почвы, чуть возвышающихся над водой, которым дали название лагунных островов. Над длинной, ослепительно белой береговой полосой тянется зеленая полоса растительности; уходя в обе стороны, полосы быстро суживаются вдали и теряются за горизонтом. С верхушки-мачты внутри кольца видно обширное пространство спокойной воды.

Конституция (Основной закон) Союза Советских Социалистических Республик - 1936 год

Конституция (Основной закон) Союза Советских Социалистических Республик. Утверждена постановлением Чрезвычайного VIII Съезда Советов Союза Советских Социалистических Республик от 5 декабря 1936 года

Глава I Общественное устройство Статья 1. Союз Советских Социалистических Республик есть социалистическое государство рабочих и крестьян. Статья 2. Политическую основу СССР составляют Советы депутатов трудящихся, выросшие и окрепшие в результате свержения власти помещиков и капиталистов и завоевания диктатуры пролетариата. Статья 3. Вся власть в СССР принадлежит трудящимся города и деревни в лице Советов депутатов трудящихся. Статья 4. Экономическую основу СССР составляют социалистическая система хозяйства и социалистическая собственность на орудия и средства производства, утвердившиеся в результате ликвидации капиталистической системы хозяйства, отмены частной собственности на орудия и средства производства и уничтожения эксплуатации человека человеком. Статья 5. Социалистическая собственность в СССР имеет либо форму государственной собственности (всенародное достояние), либо форму кооперативно-колхозной собственности (собственность отдельных колхозов, собственность кооперативных объединений). Статья 6. Земля, ее недра, воды, леса, заводы, фабрики, шахты, рудники, железнодорожный, водный и воздушный транспорт, банки, средства связи, организованные государством крупные сельскохозяйственные предприятия (совхозы, машинно-тракторные станции и т. п.), а также коммунальные предприятия и основной жилищный фонд в городах и промышленных пунктах являются государственной собственностью, то есть всенародным достоянием. Статья 7.

Часть I. Время террора

Записки «вредителя». Часть I. Время террора

Iron Age

Iron Age : from 1200 to 800 BC

Iron Age : from 1200 to 800 BC.

10. Мат, блат и стук

Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 10. Мат, блат и стук

В Соловецком лагере существует поговорка, что три кита, на которых держится лагерь, — это мат, блат и стук. Мат — это непристойная брань, доведенная в лагере до высшей виртуозности и получившая необыкновенное распространение. Ругаются заключенные и начальство, ругаются по всякому поводу и без всякого повода. Мне кажется, у заключенных в этом выражается их бессильная злоба, презрение к проклятой рабской жизни, из которой выбраться невозможно, презрение к самим себе, ко всему окружающему. У начальства это способ выражения своей власти и превосходства над заключенными, которых можно безнаказанно ругать похабными словами. Кроме того, в лагере, среди начальства и заключенных, есть прославленные виртуозы ругани, которые относятся к этому, как к известному мастерству, искусству, и ругаются с особым чувством и выражением. Один из начальников «Рыбпрома» был в этом деле одним из первых мастеров лагеря и настоящим художником. Ни одного распоряжения он не отдавал, не произнеся отборнейших непристойных выражений, не по адресу того, к кому он обращался, а за счет третьих лиц. Передать его речь в печати совершенно невозможно, хотя она необыкновенно характерна для лагерных отношений. Надо представить себе, что если он отдавал, например, распоряжение написать деловую бумагу в ответ на непонравившееся ему отношение, форма его распоряжения заключенному спецу была примерно следующая: — Будьте добры, напишите этим (далее следуют непристойные слова в самой фантастической комбинации), так напишите, чтобы у них по морде текло, на голову им, мерзавцам...

1945 - 1991

С 1945 по 1991 год

Холодная война. С конца Второй мировой войны в 1945 до распада СССР в 1991.

Chapter IV

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter IV

Original of the most famous pirates of the coasts of America Famous exploit of Pierre le Grand. I HAVE told you in the preceding chapters how I was compelled to adventure my life among the pirates of America; which sort of men I name so, because they are not authorized by any sovereign prince: for the kings of Spain having on several occasions sent their ambassadors to the kings of England and France, to complain of the molestations and troubles those pirates often caused on the coasts of America, even in the calm of peace; it hath always been answered, "that such men did not commit those acts of hostility and piracy as subjects to their majesties; and therefore his Catholic Majesty might proceed against them as he should think fit." The king of France added, "that he had no fortress nor castle upon Hispaniola, neither did he receive a farthing of tribute from thence." And the king of England adjoined, "that he had never given any commissions to those of Jamaica, to commit hostilities against the subjects of his Catholic Majesty." Nor did he only give this bare answer, but out of his royal desire to pleasure the court of Spain, recalled the governor of Jamaica, placing another in his room; all which could not prevent these pirates from acting as heretofore. But before I relate their bold actions, I shall say something of their rise and exercises; as also of the chiefest of them, and their manner of arming themselves before they put to sea. The first pirate that was known upon Tortuga was Pierre le Grand, or Peter the Great. He was born at Dieppe in Normandy.

Chapter V

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter V

How the pirates arm their vessels, and regulate their voyages. BEFORE the pirates go to sea, they give notice to all concerned, of the day on which they are to embark; obliging each man to bring so many pounds of powder and ball as they think necessary. Being all come aboard, they consider where to get provisions, especially flesh, seeing they scarce eat anything else; and of this the most common sort is pork; the next food is tortoises, which they salt a little: sometimes they rob such or such hog-yards, where the Spaniards often have a thousand head of swine together. They come to these places in the night, and having beset the keeper's lodge, they force him to rise, and give them as many heads as they desire, threatening to kill him if he refuses, or makes any noise; and these menaces are oftentimes executed on the miserable swine-keepers, or any other person that endeavours to hinder their robberies. Having got flesh sufficient for their voyage, they return to their ship: here they allow, twice a day, every one as much as he can eat, without weight or measure; nor does the steward of the vessel give any more flesh, or anything else, to the captain, than to the meanest mariner. The ship being well victualled, they deliberate whither they shall go to seek their desperate fortunes, and likewise agree upon certain articles, which are put in writing, which every one is bound to observe; and all of them, or the chiefest part, do set their hands to it.

1559 - 1603

С 1559 по 1603 год

С конца Итальянских войн в 1559 до смерти Елизаветы I Английской в 1603.

XI. Без солнца

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XI. Без солнца

— Светло. Пора, — вскинулся муж. — Рано. Часа три. Туман такой, что ничего не видно. Но он был неумолим, будто и не помня, что с ним случилось ночью. Или это нервы? Как могла я тогда не догадаться, что это был ревматизм, который затем почти парализовал его? Опять зашагали по болотам. Сквозь белесые, низкие облака с трудом продиралось солнце: едва-едва оно просвечивало сквозь густой белый покров, вывернувшись плоским красным блинком, как через минуту скрывалось. Мы были на сложном по своей конфигурации склоне, ничего приметного впереди не было видно, четко отметить направление было невозможно. Мы бились несколько часов, продираясь между зарослями ивняка, пытались увидеть что-нибудь, поднявшись выше, но облака и туман заволакивали все вершины. Под ногами у нас был белый мох, над головами — низкое белое небо. Ни ветерка, ни облачка, все застыло, как в белом студне. И компаса не было. Тоска меня грызла такая, что я боялась подходить к своим. У них на душе тоже было невесело. Когда облака еще снизились и поползли, задевая верхушки елей, обдавая мельчайшими капельками влаги, мы остановились. — Дальше идти нельзя, — сказал муж. Нашли большую, пушистую ель, заползли под нее.

Часть III. Обзор эволюции подводных сил СССР (1935-1941 гг.) [127]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть III. Обзор эволюции подводных сил СССР (1935–1941 гг.)